- ОПТИМАЛЬНЫЕ КОММУНИКАЦИИ (OK) - http://jarki.ru/wpress -

Важно, чтобы работа не прекращалась.

Интервью с академиком РАН B.C. Степиным ведет член-корреспондент И.РАН Т. Касавин

источник Важно, чтобы работа не прекращалась. | logic.ru.

Опубликовано в «Вопросы философии» N9 2004

Академику В.С. Степину — 70 лет

От редакции. В августе этого года исполнилось 70 лет со дня рождения академика Вячеслава Семеновича Степина.

Вячеслав Семенович — один из известнейших наших философов, признанный авторитет в области теории познания, философии и методологии науки, философии культуры, социальной философии, истории науки. Он создатель оригинальной концепции структуры и генезиса научной теории, имеющей широкий круг приложений в методологии естественных, общественных и технических наук. Его концепция, не только не уступающая наиболее популярным сегодня в мире теориям в области философии науки, но и в ряде отношений их превосходящая, оказала сильное влияние на отечественные разработки в этой сфере. В последние годы Вячеслав Семенович успешно исследует проблемы философии культуры и социальной философии, в частности, роль мировоззренческих универсалий культуры, типы цивилизационного развития и соответствующие им типы рациональности.

Вячеслав Семенович — один из лидеров нашей философии: директор Института философии Российской Академии Наук, президент Российского философского общества. Успешное развитие отечественной философии за последние годы в серьезной степени определено также и его деятельностью на этих постах.

Он член редакционной коллегии нашего журнала, его статьи в журнале неизменно вызывают большой интерес читателей.

Редакция и редакционная коллегия «Вопросов философии» поздравляют Вячеслава Семеновича с юбилеем и желают ему доброго здоровья, творческого долголетия, силы духа.

Важно, чтобы работа не прекращалась…

Интервью с академиком РАН B.C. Степиным ведет член-корреспондент И.РАН Т. Касавин

Беседа первая. Система отсчета

К. Вячеслав Семенович, Вы пришли на отделение философии исторического факультета БГУ в 1951 году, едва ли не в самые мрачные времена для российской интеллигенции. В аспирантуру Вы поступали уже в год XX съезда КПСС, разоблачившего культ личности Сталина, в эпоху радикального изменения духовного и общественного климата в бывшем СССР. Как этот перелом повлиял на Ваше отношение к философии, на Вашу исследовательскую ориентацию? Каким образом протекал образовательный процесс в те времена, какая литература была доступна, с каким настроением студенты изучали философию?

С. Я сейчас вспоминаю эти годы. На первом курсе нас заставляли изучать в основном произведения Сталина «Анархизм или социализм», «О диалектическом и историческом материализме», «Марксизм и вопросы языкознания». Еще была такая книжка — «Очерки по диалектическому материализму» Леонова (был такой, сегодня почти неизвестный автор). Все остальные учебники или учебные пособия не рекомендовались, считались идеологически невыдержанными. Да и просто люди боялись их писать, по некоторым разделам философского знания их вообще не было. В начале 2-го курса я понял одно: чтобы получить философское образование, надо прочитать всех классиков философии, хотя бы по одной основной книге. И я поставил себе такую цель — прочитать главные труды всех великих философов.

К. Вы имеете в виду еще издания 30-х годов?

С. Да, были в библиотеках и дореволюционные издания, и переизданные в 20-х, 30-х годах. Была «Наука логики» Гегеля, был Кант в переводе Н.О. Лосского. В 50-е годы или немного позже появились произведения Декарта, но они были перепечатаны с каких-то уже изданных работ. И по ним я изучал философию. Чтение было основным источником образования, и я бы сказал даже во многом самообразования, причем тут и там возникали забавные коллизии. Например, когда я изучал Канта в начале 3-го курса и стал читать «Критику чистого разума» в переводе Н.О. Лосского, то взял книгу в библиотеке Дома правительства. Надо сказать, что в Минске тогда были две больших библиотеки. Одна из них — Ленинская библиотека, публичка, но там трудно было достать нужные книги, они вечно были на руках. И вот я по специальной договоренности пошел в библиотеку Дома правительства и, к своему изумлению, увидел, что книга Канта даже не разрезана, т. е. до меня ее никто не читал.

К. Наверное, не такая она была простая для чтения тогдашней студенческой молодежью?

С. Непростая, верно, но самое интересное, что когда я делал доклад по «Критике чистого разума», то выяснилось, что и наш преподаватель не читал ее, а Канта знал по «Пролегоменам», поэтому он понятия не имел, что такое трансцендентальное единство апперцепции, а это одно из ключевых понятий в гносеологии Канта. Так что самообразованием приходилось заниматься достаточно серьезно. Нельзя сказать, что все преподаватели были плохие, среди них попадались очень толковые люди. В общем, не скажу, что уж совсем все было плохо, просто годы были такие. Когда я спрашиваю, как было в МГУ в те же годы, то слышу, что примерно то же, только, может быть, чуть побольше вольнодумия было здесь, в столице.

К. Известный немецкий философ Курт Хюбнер, кстати Ваш добрый знакомый, часто рассказывал мне, как он в 60-е годы прошлого века, будучи уже профессором Технического университета Берлина, специально взялся за изучение физики, чтобы иметь возможность квалифицированно работать в философии науки. Примерно в то же время Вы критически анализировали ту же самую неопозитивистскую философию науки, о которой говорит Хюбнер. Как складывались Ваши отношения с естествознанием и какие уроки из этого могут вынести молодые философы наших дней?

С. На втором курсе философского факультета был обязательный предмет — естествознание, включавший основы математики, физики и биологии. И нам очень повезло, что физику философам читал замечательный человек — доцент И.З. Фишер. Он прекрасно знал теоретическую физику, но нам читал общую физику — доступно и ясно. У меня еще со школьных лет остался интерес к точным наукам, и потом я понял: чтобы заниматься философией, надо кроме нее знать еще и точные науки. Мое тяготение к философии науки было, вероятно, связано и с тем, что в то время социальная философия была очень сильно идеологизирована. Сплошная догматическая, лозунговая система преподавания не привлекала меня не потому, что я не разделял эти идеи; наоборот, я воспитывался вполне в коммунистическом духе — так нас выпускали из школы. Кстати, школа тогда давала фундаментальные и очень хорошие знания по математике и естественным наукам, но вместе с тем она формировала человека иллюзорного мира. Будет счастливое общество, все люди будут счастливы, будет коммунизм — самое счастливое общество на Земле. В это верили. Правда, когда мы вышли из школы в жизнь, то постоянно сталкивались с тем, что все эти идеалы имеют к жизни мало отношения и даже противоречат тому, что в жизни происходило, но все это было уже потом. Поэтому я не скажу, что у меня было отторжение коммунистических идей. Но преподавали марксистскую теорию общества, социализма и коммунизма скучно и догматически. Да это и понятно: люди читали по конспектам, очень боялись сказать свое слово, потому что тогда легко было нарваться на политическое обвинение. Например, студент мог написать в парторганизацию, что преподаватель прививает ему не те взгляды. Тогда началось бы расследование, преподавателя могли уволить, а то еще и посадить. В общем — это была сталинская эпоха во всем разгаре, во всей прелести. В те времена был у нас замечательный преподаватель доцент В.И. Степанов, читавший диалектический материализм. Как-то у него на семинаре мы изучали работы Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» и «О диалектическом и историческом материализме» — знаменитую 4-ю главу Краткого курса истории ВКП(б). В этих работах приводился такой тезис, что с преобразованием базиса исчезает и его надстройка, поскольку надстройка обслуживает базис. А я уже перед этим почитал Ленина и заметил противоречие. У Ленина есть такая мысль: когда буржуазия приходит к власти, то она не разрушает государственный аппарат, сложившийся в эпоху феодализма, а использует его как главный инструмент для укрепления своей власти. Однако, по всем канонам марксистской схематики, государственный аппарат — это надстройка, значит, получается, что элементы старой феодальной надстройки обслуживают новый буржуазный базис. Вот с этим я и выступил на семинаре, и помню ужас на лице доброго Василия Ивановича, когда он закричал: «Что ты тут Сталину приписываешь всякие нелепые вещи, садись». Потом я подошел к нему после занятия и говорю: «Как же так, Василий Иванович, это же у Ленина написано». А он мне: «Выброси это из головы». Потом, увидев меня в коридоре, подумал, что я к нему еще раз хочу подойти, закрылся в кабинете, чтобы не продолжать этой скользкой темы. Такие были времена, что ж делать. До многого доходили своим умом.

Для меня то, что относилось к философии науки, было особенно интересно. В общем, я понял, что кроме истории философии надо изучить еще и естествознание. И начал изучать физику. Мой энтузиазм усилился после экзамена, когда Иосиф Залманович Фишер не только похвалил меня за мои ответы, но и посоветовал перейти учиться на физфак. Я остался на философском, но спросил И.З. Фишера, нельзя ли мне ходить на его лекции. Он разрешил. Оформив в деканате право на посещение лекций и обучение на физфаке, я начал постигать основы современной физики. В этом мне помогал мой друг — у меня там было много друзей из физиков, но наиболее близким был и остается Лев Митрофанович Томильчик, Лева Томильчик. Сейчас он член-корреспондент, заведующий лабораторией теоретической физики Института физики Белорусской Академии наук. Тогда он учился на 5-м курсе, я был на 3-м, потом он стал аспирантом — я перешел на 4-й курс. Помню, он мне помогал разобраться в квантовой механике, а затем в квантовой электродинамике и теории квантовых полей. Иногда мы ужинали в ресторане (был на вокзале дешевый ресторан, где можно было поужинать за студенческие деньги), и часто на бумажных салфетках писали формулы, чем вызывали большое уважение у официантов. Диплом я писал на философском, но его основное содержание было посвящено анализу копенгагенской интерпретации квантовой механики. Тогда его хвалили, говорили, что это уже готовая кандидатская диссертация. Поступив в аспирантуру, я продолжил работу над этой тематикой и стремился выделить то физическое содержание современных теорий, которое получают различные философские интерпретации, и обсудить, как физика и математика влияют на развитие философии. В качестве темы диссертации я выбрал критический анализ позитивизма Венского кружка и начал писать работу с целью доказать, что, поскольку Венский кружок — это продолжение позитивистских идей Маха, а Маха критиковал Ленин, значит, ничего положительного для науки там быть не должно. Так и руководитель меня настраивал. Я прочитал Р. Мизеса, Л. фон Крафта, М. Шлика, В. Карнапа, К. Поппера. Прочитал практически все основные труды Венского кружка, сам переводил Ф. Франка; до сих пор у меня лежат тетради с этими переводами. Начал писать диссертацию, исходя из принятой в то время установки, что позитивизм — разновидность идеалистической философии, связанной с целым рядом неправильных принципов, а потому — с искажением самой науки, научного метода. Но, по мере того как вникал в суть дела, я обнаружил, что исходная установка не находила у меня аргументированного подкрепления. В общем, я написал какой-то текст, где первая половина была в духе критики того времени (сходной с работами И.С. Нарского), а во второй части я пытался показать, что некоторые идеи позитивизма (например, различение эмпирического и теоретического языка) имели рациональный смысл и их можно сохранить в новой интерпретации, но у меня это не очень получилось. Так или иначе, но мне надо было отчитаться о проделанной работе за 3 года аспирантуры. К моему удивлению, кафедра в целом одобрила представленный текст (были сделаны замечания частного характера) и рекомендовала его к защите с учетом высказанных замечаний. С самого начала у меня не было желания защищаться по этому тексту, он мне не нравился, это был, в лучшем случае, начальный вариант, да еще и не совсем качественный, и я его дорабатывать не стал. Как начать заново писать и как аргументировано критиковать позитивизм, мне было тогда не понятно. Я физику XX века уже знал и видел, что у позитивистов были идеи, которые положительно воспринимались естествоиспытателями. Известно, что Л. Эйнштейн, прочитав «Механику» Э. Маха, дал довольно высокую оценку этой книге.

В нашей философии в 50-х годах были публикации, которые объявляли теорию относительности махистской и несовместимой с диалектическим материализмом. К началу 60-х годов эти примитивные оценки фундаментальных физических теорий уже преодолевались. Но проблема аргументированного критического анализа позитивизма оставалась и обретала все большую актуальность. Поскольку у меня еще не было в распоряжении достаточно эффективных средств решения этой задачи, я забросил эту тему и ушел на преподавательскую работу в Политехнический институт.

К. И чем Вы там занялись?

С. Там потребовалось читать много разных курсов. Я читал курс математической логики на факультете радиофизики, что для меня особого труда не составило; диалектический материализм я тоже преподавал, но этого было мало для учебной нагрузки. Тогда меня обязали читать курс эстетики на огромных потоках, я увлекся этим. На следующий год мне предложили читать теорию искусства на архитектурном факультете. Внутри курса была теория архитектурной композиции, в чем я вообще плохо разбирался. Поэтому я попросил, чтобы меня послали в Ленинград на стажировку. Я прошел первоначальный курс теории архитектурной композиции в ЛВПХУ им. В. Мухиной, понял, как организуется архитектурное пространство. После стажировки я вернулся и с удовольствием читал курс теории искусства на архитектурном факультете 15 лет. Этот курс включал два больших блока: исторические закономерности развития искусства и язык видов искусства. Язык живописи я читал на экспозиции белорусского музея; кстати, там замечательная экспозиция, по ней очень хорошо видно, как исторически развивались выразительные средства живописи. Язык кино я читал, используя кинофильм режиссера Ричарда Викторова «Третья ракета». Он тогда работал на киностудии «Беларусьфильм», и мы с ним были дружны. Позднее он перешел на «Мосфильм» и более известен по своему фильму «Москва-Кассиопея». Но фильм «Третья ракета» был замечательный, хотя его, как часто было в те времена, раскритиковали за пацифизм. Р. Викторов подарил мне узкопленочный вариант этого фильма, две бобины, и когда я читал лекции по языку кино, то на этом материале показывал, как строится кадр, что такое внутрикадровый монтаж, каковы выразительные возможности крупного плана, причем мне в голову не приходило, что там многие фрагменты, которые я обсуждал со студентами, не допущены цензурой.

К. Так что же стало с Вашей диссертацией в конце концов?

С. Работать со студентами было интересно, и про диссертацию свою я как-то не вспоминал. Но через 4 года я столкнулся с таким мнением: вот, мол, смотрите, умник какой — и физикой занимался, и философией, его в три аспирантуры сразу рекомендовали, по трем кафедрам, и он выбирал, в какую идти, а диссертацию до сих пор не защитил. Меня это уязвило, да и на кафедре все советовали защититься, а потом заниматься, чем хочу. И я снова сел за диссертацию уже где-то в 1963 году, через 4 года после окончания аспирантуры. И написал ее новый вариант. Расширение поля моих занятий позволило преодолеть узость прежних представлений о познании. Возникло понимание того, что гносеология должна учитывать особенности не только науки, но и других форм познания — художественного, философского, обыденного. Идея взаимодействия всех этих форм в историческом развитии культуры сегодня воспринимается почти как постулат. А в тот период она была совсем нетривиальна. В процессе чтения курса по теории искусства я обратил внимание на своеобразные переклички и взаимное влияние мировоззренческих образов, возникающих в науке и в искусстве. Что же касается взаимодействия науки и философии, то важно было проанализировать под этим углом зрения реальную историю науки. В нашей литературе к этому времени появились исследования, нацеленные на решение этой задачи. Для аргументированной критики позитивизма они давали определенный материал.

Но, пожалуй, главным для меня было понимание активно-деятельностной природы познавательного процесса. Традиционно критика позитивизма в советской философской литературе была ориентирована теми представлениями о познании, которые содержались в ленинской книге «Материализм и эмпириокритицизм». Но там акцентировалась трактовка познания как копирования, зеркального отражения внешних объектов. По существу это был вариант наивно реалистической концепции познания. Лишь в более поздних работах В. И. Ленин видоизменяет эту трактовку. Он пишет о практической природе познавательного процесса, включенности практики в этот процесс, восстанавливая в правах идею Маркса, что объект дан познающему субъекту не в форме созерцания, а в форме практики. Для критики позитивизма продуктивнее была именно вторая, деятельностная версия теории познания.

Второй и третий этапы развития позитивизма (эмпириокритицизм и неопозитивизм) возникали в эпоху, когда научные революции во второй половине XIX — первой половине XX в. остро поставили проблему разработки новых методологических оснований науки. Классический идеал теории как абсолютно правильного и наглядного «портрета» реальности ставился под сомнение.

Выяснилось, что одни и те же законы природы могут быть выражены с помощью разных теоретических понятий. Например, длительное соперничество альтернативных исследовательских программ электродинамики Ампера-Вебера, с одной стороны, и Фарадея-Максвелла, — с другой, показало, что возможны разные формулировки законов электромагнетизма. Победа полевой концепции Фарадея-Максвелла вовсе не означала, что законы, сформулированные Ампером и Вебером, неправильны и им ничего не соответствует в физическом мире. Из физической картины мира были исключены представления о теплороде, электрическом и магнитном флюидах как об особых субстанциях-носителях сил. Но законы феноменологической термодинамики и первых вариантов теории электричества и магнетизма остались, хотя они возникали в рамках неадекватных онтологических представлений. После того как механическую картину мира сменила электродинамическая (последняя четверть XIX века), были предложены новые формулировки механики. Г. Кирхгоф предложил исключить понятие силы из числа фундаментальных понятий механики, оставив его только как производное, вспомогательное понятие. Г. Герц предложил новую формулировку механики, исходя из представлений о мировом эфире и физических полях как о состояниях эфира. Сила и энергия в его концепции выступали не как основные, а как вспомогательные понятия, выражающие изменения конфигурации масс.

Короче, остро возникла проблема онтологического статуса понятий и представлений научной картины мира. Э. Мах критиковал представления об абсолютном пространстве и времени, которые перешли из механической в электродинамическую картину мира. Как позднее выяснилось, они действительно были идеализациями, которые имели ограниченную область применимости. Установление этих границ и отказ от представлений об абсолютном пространстве и абсолютном времени были связаны с формированием теории относительности. Кстати, можно показать, что даже в маховской критике атомистики, при всей ее неприемлемости в целом, было рациональное содержание. Атомистические концепции в физике XVII-XIX вв. базировались на представлении о неделимости атома как «первокирпичика» материи. Но Мах справедливо указывал на то, что это всего лишь теоретический конструкт, но не сама реальность, и что он может разделить судьбу теплорода. Правда, на этом основании он заявлял, что атомы — это «шабаш ведьм», и отбрасывал саму идею атомистики, за что, конечно. Маха следовало критиковать.

Тем не менее проблему онтологизации позитивизм выделил правомерно, она стала действительно актуальной в условиях интенсивного развития науки. Натурфилософские концепции классического этапа естествознания, обосновывавшие те или иные его онтологические постулаты, утратили свою ценность. Наука нуждалась в новой методологии. Отсюда и вырастала позитивистская программа «реконструкции философии». Она полагала, что разработка методологических проблем науки должна осуществляться средствами самой науки без обращения к метафизике (методология как позитивная философия). От метафизики же науку нужно очистить.

Уже тогда я понял, что именно в такой постановке проблемы была скрыта логика дальнейшей эволюции позитивизма. Сегодня эту логику я охарактеризовал бы следующим образом. Подход позитивизма вводил особую и весьма ограниченную идеализацию науки. Во-первых, наука рассматривалась как абсолютно автономное образование, не связанное с философией и, более широко, не связанное с другими сферами культуры. Она рассматривалась вне культуры и культурной традиции. Во-вторых, она рассматривалась вне связи с деятельностью. В-третьих, наука рассматривалась вне ее исторического развитии. Кстати, неисторический подход нашел выражение в том, что позитивизм искал последнюю и абсолютно правильную научную методологию, которая на все времена обеспечила бы прогресс науки.

Возникает вопрос, что же можно было получить в рамках такой идеализации науки? Можно было выявить структуру ставшего знания, выделить его эмпирический и теоретический уровень, проанализировать особенности теоретических и эмпирических терминов, провести различие между наблюдением и фактом (факт как конструкт, который образуется при особой обработке, интерпретации данных наблюдений).

Все это позитивизм сделал. И за это его критиковать не следует. Но в рамках исходной идеализации, принятой позитивизмом, невозможно было выявить механизмы развития знаний, формирования новых теорий, изменения фундаментальных понятий и принципов науки, взаимодействия наук и включения в культуру результатов научных исследований. Короче, философско-методологическая проблематика резко сужалась, в рамках позитивистской парадигмы нельзя было понять, как развивается и функционирует в культуре научное знание.

Нельзя сказать, что в то время, приступая к написанию диссертации, я четко эксплицировал все изложенные выше принципы критики позитивизма. Но основу я нащупал и с этих позиций сначала опубликовал небольшую книжку «Современный позитивизм и частные науки» (Минск, 1963), а затем в следующем году довольно быстро написал текст диссертации. По тогдашним нормам кандидатская была объемом равна нынешней докторской — примерно 300 страниц. Я ее успешно защитил. Это было моим возвратом в сферу философии науки, и после защиты я начал всерьез работать над методологической проблематикой.

К. В 70 — 80-е гг. прошлого века Вы разрабатывали концепцию структуры и генезиса научной теории, в дальнейшем нашедшую широкий круг приложений в методологии естественных и технических наук. Одновременно складывалась и Ваша первая научная школа, получившая название Минской методологической школы. На ландшафте марксистской философии все это были весьма значимые события. Какие обстоятельства тому предшествовали, сопутствовали? Откуда Вы черпали идеи и вдохновение? Какие идейные и мировоззренческие мотивы двигали Вами тогда?

С. Для этого надо вернуться к середине 60-х. Работать над концепцией структуры и генезиса теории я начал практически сразу же после защиты диссертации. К этому времени я понял: чтобы серьезно заниматься анализом научного знания, процедур его порождения, его истории, нужно брать в качестве основы оригинальные тексты истории науки. Эти тексты и являются эмпирическим материалом для философа науки. В них запечатлена своеобразная лаборатория научного мышления той или иной исторической эпохи, способы и операции познания, которые стали культурной традицией. Целью было выяснить, как устроено и как развивается научное знание, как формируются новые научные теории. Над этой проблемой работали как зарубежные, так и отечественные методологи. Это была ключевая проблема философии науки 60 — 80-х годов. Она и сегодня остается фундаментальной проблемой этой области философского знания. Но чтобы решить ее, только изучения текстов истории науки было недостаточно. Необходимо было выработать методологические гипотезы, которые определили бы особое видение текстов. Проверяя методологические идеи путем анализа этих текстов, философ науки осуществляет исторические реконструкции тех или иных фрагментов эмпирической истории науки. Между методологическими идеями и их эмпирической проверкой всегда лежат исторические реконструкции. Проверяя ту или иную методологическую идею на материале текста, мы видим текст в определенном ракурсе, с определенных позиций и одновременно реконструируем его.

К концу 60-х годов у меня возникла исходная идея анализа, на формирование которой оказали влияние исследования Г.П. Щедровицкого и Э.Г. Юдина. Рассматривая знание с позиций деятельностного подхода, я особо акцентировал внимание на операциях с идеальными объектами, которые могут репрезентировать в познании реальные объекты их свойства и отношения. Я для себя сформулировал следующую гипотезу. Аналогично тому, как в практической деятельности мы оперируем реальными объектами, переносим их из одной системы практических действий в другую, подобно этому мы действуем в познании с идеальными объектами. Отсюда вытекал ряд задач. Прежде всего нужно было выявить типы идеальных объектов и их связей в системе научного знания, выявить их системную организацию. Далее нужно было рассмотреть, как формируются новые идеальные объекты в процессе оперирования с ними, каковы механизмы их трансляции из одной системы знания в другую, как в этом процессе порождается новое теоретическое содержание и как осуществляется его эмпирическое обоснование.

В методологической литературе уже было принято выделять два типа идеальных объектов соответственно двум уровням языка науки — эмпирические и теоретические. Важная идея была высказана В. А. Смирновым, который показал, что эмпирические объекты — это особые абстракции, применяемые в эмпирических описаниях (например, «Земля», «Луна», «расстояние между Землей и Луной»). Их признакам всегда можно сопоставлять признаки (свойства и отношения) реальных объектов. В отличие от них теоретические объекты, например, «материальная точка», «абсолютно твердое тело», являются идеализациями, теоретическими реконструкциями действительности. Они наделяются признаками, не существующими у реальных объектов опыта (материальная точка, — тело, лишенное размеров).

Далее, при анализе теоретических конструктов было установлено, что в языке каждой теории они образуют особую целостную сеть. Г. Маргенау подчеркивал, что лишь отдельные элементы этой сети связаны с опытом посредством операциональных определений. Остальные оправданы только в рамках сети. Но тогда возникал вопрос о структуре сети. То, как ее изобразил Г. Маргенау, было лишь первым и, в общем-то, неадекватным представлением.

Мне удалось показать, что сама эта сеть имеет уровневую организацию. Каждый уровень имеет особое ядро, небольшой набор теоретических конструктов, которые в своих связях образуют теоретическую модель исследуемой реальности. Например, в ньютоновской механике (если взять ее эйлерову формулировку) фундаментальными конструктами является «материальная точка», «сила», «инерциальная пространственно-временная система отсчета». В своих связях они образуют обобщенную модель механического движения. Чтобы отличить такого рода модели от аналоговых, применяемых в качестве средства построения теорий, я назвал их теоретическими схемами. В отличие от аналоговых моделей теоретические схемы включаются в состав теории и обеспечивают особое системное видение изучаемой реальности. Высказывания теории, формулировки теоретических Законов непосредственно относятся к теоретическим схемам, и лишь в той мере, в какой эти схемы могут быть обоснованы опытом, теоретические высказывания могут применяться для объяснения опытных фактов.

Соответственно двум уровням теоретических законов — фундаментальным (типа трех законов Ньютона в механике) и частным (типа закона малых механических колебаний, вращения тел, движения тел в поле центральных сил, и т. д.) — я выделил фундаментальную и частную теоретические схемы. В результате теоретический уровень знаний предстал как система, включающая два подуровня.

Теории нижнего уровня (частные теоретические схемы и законы) могут существовать относительно самостоятельно. Но они могут включаться в развитую теорию в качестве ее разделов. Тогда частные теоретические схемы модифицируются и предстают как производные от фундаментальной, становятся ее «дочерними» образованиями. Соответственно и частные теоретические законы предстают как следствие фундаментальных.

Позднее, примерно лет через пять-семь после того, как я получил все эти результаты, появились публикации И.Д. Снида и В. Штегмюллера, где высказывались некоторые похожие идеи относительно организации теоретического знания. Но, честно говоря, меня это особо не беспокоило, хотя, конечно, было бы хорошо, если бы полученные мной результаты были известны на Западе. Но к этому времени я уже видел, что продвинулся дальше и получил, как мне кажется, более аналитичные и детализированные представления о структуре теоретического знания.

Когда выяснилось, что организация этого знания определена иерархией теоретических схем, возникла проблема, как относиться к стандартным идеям о дедуктивном развертывании теории. Известная схема Р. Брайтвайда о том, что из высказываний верхних ярусов теории можно дедуктивно получить как следствие высказывания нижних ярусов и затем сопоставить их с результатами опыта, — эта схема требовала пересмотра. Анализ реальных ситуаций вывода, применительно к физической теории обнаруживал, что выведение частных теоретических законов в качестве следствия из фундаментальных законов предполагает сложную работу по модификации фундаментальной теоретической схемы и построению частных. И здесь уже нет одностороннего движения «сверху» от теории к опыту, а возникает «челночное» движение между теоретическими представлениями и опытом, где взаимодействуют дедуктивные и индуктивные методы.

Новый взгляд на развертывание теории в процессе ее функционирования противоречил стандартной концепции. Подкрепление правильности своего анализа я обнаружил в идеях генетически-конструктивного метода построения теории. Эти идеи развивал В. А. Смирнов. Он различил гипотетико-дедуктивный и генетически-конструктивный метод и проиллюстрировал особенности последнего на примере вывода в эвклидовой геометрии. Я истолковал полученные мною результаты о развертывании физической теории как вариант генетически-конструктивного метода и показал, что этот метод доминирует в опытных науках. Как всегда, решение одной задачи перетекало в постановку другой. Потребовалось выяснить более детально, как теоретические схемы соотносятся с опытом, каковы механизмы такого соотнесения.

При решении этой задачи пришлось еще раз обратиться к анализу структуры эмпирического знания. Я выявил наличие в нем двух важных подструктур. Первая из них представлена реальными экспериментами и ситуациями наблюдения, к которым относятся данные наблюдения (фиксируемые в протокольных высказываниях). Вторая — особыми схемами экспериментально-измерительной деятельности, которые построены из эмпирических идеальных объектов и их связей. Такие схемы часто фиксируются в текстах в форме чертежей и эмпирических описаний. Это схемы опыта и схемы ситуаций наблюдения. Я назвал их эмпирическими схемами и показал, что с ними непосредственно соотносятся такие формы знания, как эмпирические зависимости и опытные факты.

Здесь возникала еще одна проблема: как унифицировать ситуации наблюдения вне эксперимента и наблюдения в системе эксперимента, как выработать единое представление о деятельностной природе эмпирического уровня знаний?

Решение было найдено на путях истолкования ситуаций наблюдения в качестве квазиэкспериментальной деятельности. На примерах систематического наблюдения в астрономии было показано, что ранее изученные объекты природы могут использоваться в функции квазиприборов. Например, в наблюдениях за характером излучения Крабовидной туманности использовалось ее покрытие Луной. Луна здесь функционировала в качестве своего рода экрана, а ситуация наблюдения выступала как осуществление своеобразного квазиэксперимента, в котором наблюдаемый объект (излучение Крабовидной туманности) взаимодействовал с рабочей частью квазиэкспериментального устройства (Луна) и затем результаты взаимодействия фиксировались в регистрирующей подсистеме этого «устройства» (приборами на Земле). Такого типа наблюдения я обозначил как приборные ситуации. И по признаку наличия приборной ситуации отделил систематические наблюдения от случайных.

Эксперимент и приборные ситуации предстали в качестве особого типа взаимодействия реальных объектов, у которых активностью субъекта функционально выделены некоторые наборы признаков. Каждый реальный объект обладает бесконечным числом признаков, но его включение в эксперимент и приборную ситуацию превращает его в объект с функционально выделенными признаками. Такой объект можно рассматривать в двух аспектах: и как реальный материальный объект, и как своего рода квазиабстракцию нулевого уровня.

В результате всех этих напряженных размышлений над проблемами структуры научного знания у меня возникло представление о его многоуровневой иерархической организации, где уровни связаны прямыми и обратными связями. Изучаемая реальность на каждом из этих уровней представлена особыми схемами изучаемого объекта и схемами деятельности (реальными и мысленными экспериментами), а также соответствующими формами их описания.

К. Вы, по сути дела, говорите об истоках Минской методологической школы, которая складывалась в то время и потом в 70-е годы стала известным объединением единомышленников в рамках философии науки. Меня всегда интересовало: была ли необходимость ее возникновения в Минске или это чисто случайное событие?

С. Я думаю, что есть несколько взаимосвязанных факторов, в том числе и психологических. Все школы возникают тогда, когда появляется человек с повышенным энергетическим зарядом, который, активно занимаясь исследованиями, вырабатывая новые идеи, заражает этим других. Есть разные психологические типы личности. Есть люди, которые работают преимущественно в одиночку, коммуникации с другими осуществляют преимущественно через текст, книги. Они редко обсуждают только зародившиеся идеи, пока не доводят их до кондиции. Конечно, это не означает полной изоляции таких исследований от живых обсуждений и общения. Они тоже ориентированы на сообщество, участвуют в семинарах, конференциях, предлагают свои результаты для обсуждения. Речь идет о доминации личной сосредоточенности и индивидуальной работы.

Я же принадлежал к людям иного психологического склада, которым нужна живая коммуникация именно в процессе генерации новых идей. Им хочется поделиться тем, что они открыли, но еще не написали. Когда я что-то открывал, это приводило меня в состояние творческого возбуждения, и я делился со своими друзьями — рассказывал им, обсуждал ту или иную тему.

Разумеется, что такого рода активность — это необходимое, но недостаточное условие возникновения школы. Нужно, чтобы тот, кто претендует на лидирующее положение в создающейся школе, генерировал новые идеи, и чтобы эти идеи были интересны тем, кому он их адресует. Нужна содержательная работа. Я думаю, что ядро минской методологической школы складывалось не тогда, когда у меня появились аспиранты и неформальные ученики. Началом минской методологической школы, если угодно — ее зародышем, были мои дискуссии с физиками Белорусской академии наук, а затем и совместная работа. Методологическую концепцию структуры научного знания и его динамики в первом приближении я уже имел. Поскольку она апеллировала к физическому материалу, физикам это был интересно. Ну и, конечно, многое определялось доверием, дружескими отношениями — ведь обсуждал я свои идеи с Л.-М. Томильчиком, его коллегами и аспирантами.

Проблема, которая интенсивно нами обсуждалась, — это проблема генезиса физических теорий. Как они создаются? Известно, что А. Эйнштейн одним из важнейших методологических уроков физики XX века считал вывод, что теория не возникает как простое индуктивное обобщение опыта. Исходя из представлений о том, что ядром теорий являются теоретические схемы, я переформулировал проблему как вопрос о генезисе теоретических схем. Предварительно проделанный мной анализ на материале частных теоретических схем классической физики показал, что они вначале формируются как гипотезы путем трансляции теоретических конструктов из уже сложившихся областей теоретического знания и погружения этих конструктов в новую сетку связей. Осуществляются эти операции в процессе аналогового моделирования. Аналоговая модель представляет сетку связей. В ней прежние конструкты замещаются новыми. Приведу пример. Всем известно, что Э. Резерфорд создал планетарную модель атома, доказав в опыте с альфа-частицами существование атомного ядра. Часто это открытие интерпретируют как свидетельство, что теория возникает в результате индуктивного обобщения опыта. Но на самом деле это не так. Планетарную модель атома в качестве гипотезы предложил японский физик X. Нагаока в 1904 году, за восемь лет до опытов Э. Резерфорда. Само ее построение было инициировано открытием делимости атома. Возникла задача построить такую модель атома, чтобы в атоме было одинаковое количество электронов и положительно заряженных частиц и чтобы при этом он был устойчивым. Нагаока использовал представление небесной механики о вращении небесных тел (планет, спутников) вокруг центрального тела. Он заимствовал из небесной механики теоретическую схему, в которой вращение тел вокруг центрального тела изображалось как движение точечных масс по орбитам вокруг центральной точечной массы. Эту теоретическую схему он использовал как аналоговую модель. Точечные массы он заместил зарядами (электронами на орбитах и положительным зарядом в центре, вокруг которого вращаются электроны). Так была построена первая гипотетическая планетарная модель атома. Аналоговая модель была носителем сети отношений, заимствованной из механики. Положительные и отрицательные заряды заимствовались совсем из другой области физического знания — из электродинамики. Соединение теоретических конструктов из одной области с новой сеткой связей привело к формированию новой теоретической схемы, на первых порах гипотетической. И нужно было доказать правомерность гипотетической модели, обосновать ее, апеллируя к эмпирическим знаниям именной той области, на объяснение которой претендовала новая модель.

В этом пункте возникал чрезвычайно важный сдвиг проблем. Получалось, что новые теоретические конструкты возникают не путем обобщения опыта, а путем преобразования прежних конструктов за счет переносов их из одной области знания в другую и погружения в новую сеть отношений. Но ведь теоретические идеализации всегда рассматривались как конечный результат мысленных экспериментов, аккумулирующих реальные возможности опыта. В учебниках физики, в физических и философских словарях, в книгах по теории познания можно найти тому многочисленные и уже ставшие стандартными примеры.

Допустим, речь идет об идеализации абсолютно твердого тела. Опыт показывает, что под влиянием внешней силы тела деформируются. Чем тверже тело, тем меньше деформация при фиксированной силе. А дальше можно осуществить предельный переход. Предполагается, что сила неограниченно возрастает, а тело деформируется все меньше. Так возникает идеализация абсолютно твердого тела.

Итак, следовало отвечать на вопрос: как формируются теоретические идеализации? «Сверху», без обращения к опыту, за счет операций с ранее построенными идеальными объектами, или «снизу», как обобщение опыта?

В рамках разрабатываемой мною концепции ответ был довольно простой: на стадии гипотезы — «сверху», а затем, при обосновании гипотезы, — «снизу». Иначе говоря, построенные за счет внутритеоретических операций новые конструкты, образующие гипотетический вариант теоретических схем, должны быть затем обоснованы как идеализации, опирающиеся на особенности нового опыта. В случае с планетарной моделью атома такое обоснование получил теоретический конструкт — атомное ядро. Введенный в гипотетической модели Нагаока, этот конструкт после опытов Резерфорда по рассеиванию бета-частиц, был определен по признаку: «ядро — это центр потенциальных отталкивающих сил, способный рассеивать положительно заряженные тяжелые частицы на большие углы». Нетрудно видеть, что это определение по существу представляет собой описание мысленного эксперимента, который выражал существенные черты проведенных Резерфордом опытов по рассеиванию бета-частиц.

Вторичное конструирование абстрактного объекта теории как идеализации, опирающейся на новую область опыта, — это одно из условий придания теоретическим конструктам онтологического статуса. Теоретические схемы, введенные на стадии гипотезы «сверху» по отношению к опыту, затем в процессе обоснования предстают как обобщение опыта.

Я обсудил все эти результаты с моими друзьями-физиками, и мы сразу же зафиксировали, что подобный способ обоснования гипотетических абстрактных объектов теории лежал в основе формирования квантовой механики и квантовой электродинамики. В квантовой механике соотношение неопределенности Ар -Ax>h в принципе можно получить из математического аппарата, из перестановочных соотношений, но физический смысл оно обретает благодаря мысленному эксперименту В. Гайзенберга по рассеиванию фотона на электроне. А сам этот мысленный эксперимент был выражением сущности тех экспериментов в атомной физике, которые основаны на рассеянии одних частиц на других. Аналогичным образом фундаментальные теоретические конструкты квантовой электродинамики, созданные в процессе построения ее математического аппарата, затем были проверены на их обоснованность опытом в системе мысленных экспериментально-измерительных процедур. В этих процедурах были выражены основные особенности реальных экспериментов и измерений в квантово-релятивистской области (процедуры Бора — Розенфельда).

После всех этих обсуждений у меня не оставалось сомнения, что обнаружена не описанная ранее в методологии науки принципиально важная операция построения теорий. Я предложил ее назвать процедурой конструктивного обоснования теоретических объектов и теоретических схем. В своей последующей работе я не раз возвращался к уточнению деталей этой процедуры. В частности, описал порождение на стадии гипотезы новых признаков теоретических конструктов в языке логики как результат погружения абстрактного объекта в новые отношения. Известно, что в новой системе отношений абстрактные объекты всегда приобретают новые признаки. А поскольку теоретические конструкты заданы как носители строго определенных признаков, то это эквивалентно построению новых конструктов из ранее созданных. Здесь прежние признаки конструктов дополняются новыми. Но тогда возникает новая задача: выяснить, совместимы ли новые и старые признаки, нет ли между ними противоречия. Несовместимость признаков может обнаруживаться в форме теоретических парадоксов. В примере с планетарной моделью атома такого рода парадокс был обнаружен применительно к представлениям об электронных орбитах. В модели Нагаока — Резерфорда электрон был наделен признаком устойчиво двигаться по орбите вокруг ядра. Но поскольку электрон несет электрический заряд, то по законам классической электродинамики при вращении вокруг ядра он должен излучать, а вследствие этого терять энергию и в конце концов падать на ядро. Атом в планетарной модели становится неустойчивым. Признак электрона «устойчиво вращаться вокруг ядра» и признак «нести электрический заряд» оказывались несовместимыми.

Этот парадокс был обнаружен известным физиком В. Вином. Он был устранен только благодаря развитию квантовой теории, разработку которой в числе других факторов этот парадокс тоже стимулировал. В квантовомеханических представлениях об атоме орбиты были элиминированы (они — неконструктивный объект).

Таким образом выявлялся новый аспект конструктивного обоснования теоретических схем. Процедура уточнялась и включила уже две взаимосвязанные операции: 1) проверка взаимной непротиворечивости признаков теоретических конструктов; 2) выстраивание новых признаков как идеализации, учитывающих особенности нового опыта, того, на объяснение которого претендует создаваемая теория.

Все эти уточнения процедуры конструктивного обоснования были получены мной уже в работе над докторской диссертацией, в начале 70-х годов. Но в первом приближении эта процедура была обнаружена еще в 1967 году.

Выработанные методологические средства оказались эффективными при исследовании генезиса частных теоретических схем. Я проанализировал под этим углом зрения не только первичные модели строения атома, но и процесс построения частных теоретических схем домаксвелловской электродинамики (создание фарадеевской модели электромагнитной индукции, построение моделей и законов силового действия тока в электродинамике Ампера). Нужно было сделать следующий шаг — проследить, как создаются фундаментальные развитые теории. Вначале целесообразно было исследовать процедуры их построения в классической физике. К исследованию особенностей становления теорий в квантово-релятивистской физике я намеревался приступить позднее, на следующем этапе, после того как будут проанализированы операции построения классических теорий.

Естественным было начать с исторически первой развитой физической теории — механики Ньютона. Я надеялся на этом историческом материале проследить, как были синтезированы и обобщены предшествующие этой теории частные теоретические схема и законы доньютоновской механики — такие, как, например, закон идеального маятника Гюйгенса, законы Кеплера, законы вращения тел, соударения упругих тел и соответствующие им модели.

К. А также комплекс законов Галилея?

С. Безусловно. Все эти теоретические модели и законы описывали отдельные виды механического движения и опирались на соответствующий эмпирический материал. У меня возникла первичная гипотеза о том, что развитая теория не нуждается для своего построения в новом эмпирическом материале, который не был уже ассимилирован предшествующими частными теоретическими схемами. Она должна прежде всего работать с ними, она должна их обобщать. Но когда я 1967 году я обратился к материалу ньютоновской механики, то в «Математических началах натуральной философии» И. Ньютона не нашел последовательных этапов такого обобщения. В «Математических началах» Ньютон изложил конечный результат своей работы над обобщающей теорией механического движения. А чтобы проследить логику построения теории, нужно было иметь в распоряжении тексты, фиксирующие промежуточные стадии ее создания. Однако такие тексты, судя по всему, не сохранились. Поскольку я работал на материале истории физики, то для варианта классической фундаментальной теории оставались две возможные области: либо термодинамика, либо электродинамика.

Всеми этими поисками я занимался в первой половине 1967 года. Яв это время находился на стажировке в Москве, в МГУ. Часто встречался и спорил с Г.П. Щедровицким, познакомился с В.А. Смирновым и В.А. Лекторским, Л.Б. Баженовым, которые с одобрением отнеслись к моим результатам. В. А. Смирнов особо выделял мои идеи относительно генетически-конструктивного развертывания физической теории. Он посоветовал не затягивать с их публикацией. Но меня мучил вопрос, как проследить генезис развитой научной теории. Выявляя закономерности построения частных теоретических схем, я часто обращался к материалу истории электродинамики (использовав тексты Фарадея и Ампера). И мне показалось естественным попытаться выяснить, как создавалась классическая теория электромагнитного поля. Сразу после стажировки в Москве я стал обсуждать эту проблему со Львом Томильчиком. Я нашел в моем старом друге очень хорошего союзника, которому также были интересны эти сюжеты. Его давно интересовало, как Максвелл открыл уравнения электромагнитного поля, и мы занялись анализом максвелловских текстов. К счастью, получилось так, что выбор материала оказался исключительно удачным. У Максвелла было несколько промежуточных публикаций до того, как он изложил уже в окончательном варианте свою теорию электромагнитного поля (у него были, по крайней мере, две крупные промежуточные публикации). И мы начали анализировать в исторической последовательности эти публикации, пытаясь восстановить ход максвелловской мысли. Определенная трудность состояла в том, что математический язык, которым пользовался Максвелл, был отличен от современного. Лева (Лев Митрофанович) объяснял мне, как перевести максвелловские формулировки в принятую сегодня форму векторного анализа. После этого мы приступили к выяснению внутренней логики максвелловского открытия. Работа была чрезвычайно интересной. Мы почти каждый день собирались с моим другом в кабинете его шефа академика-секретаря Отделения физико-математических наук АН БССР Федора Ивановича Федорова. Федор Иванович был известным физиком-теоретиком, автором книг, получивших международное признание. Он был учителем Левы (Льва Митрофановича Томильчика), его научным руководителем. В период учебы в университете я посещал его некоторые лекции на физфаке. К нашим философским и историко-научным занятиям он относился благосклонно, разрешил заниматься в его кабинете после того, как заканчивалась официальная работа в Отделении. Единственным его неудовольствием было то, что я в энтузиазме наших поисков иногда брал его карандаши и машинально ломал их. Он весьма тактично попросил Льва Митрофановича сохранять в кабинете порядок, и я стал контролировать свои манипуляции с карандашами.

Работа наша продвигалась, мы находили факты, не замеченные историками науки, и давали им объяснение. Идея конструктивного обоснования позволяла проследить логически необходимые шаги предпринятого Максвеллом грандиозного синтеза знаний об электричестве и магнетизме. Причем то, что во многих книгах по истории физики оценивалось как нелогичные натяжки, в нашем анализе выстраивалось совершенно по-другому.

К середине 1968 года мы завершили свою реконструкцию. Выяснилось, что знаменитое уравнение с током смещения и вся система максвелловских уравнений электромагнитного поля были получены как закономерный логический итог последовательных обобщений ранее созданного в электродинамике набора частных теоретических схем и законов. Мы испытывали чувство удовлетворения и духовного подъема.

Но именно в этот период судьба преподнесла мне испытание. 1968 год — время так называемых чешских событий. Я продолжал преподавать философию и эстетику в Политехническом институте. В лекциях со студентами и в частных беседах со своими коллегами я обсуждал проблему сталинизма и маоизма. На эту тему у меня была целостная концепция, объясняющая, почему в странах с недостаточно развитым капитализмом, после того как в них осуществляется социалистическая революция и начинаются социалистические преобразования, наиболее вероятен авторитарный и тоталитарный тип правления. Появление таких личностей, как Сталин и Мао Цзэдун, я объяснял с позиций марксизма не как чисто случайное историческое событие, а как выражение тенденций общественного развития. Я высказывал и такую мысль, что в XX веке социализм должен демократизироваться, чтобы обеспечить новый научно-технологический прорыв и более высокую, чем при капитализме, производительность труда. С этих позиций я считал идею «социализма с человеческим лицом» чрезвычайно важной и осуждал ее подавление силовыми методами. Многие из моих тогдашних рассуждений стали через двадцать лет во времена горбачевской перестройки почти публичными мнениями. Но в то время они были социально опасны, а уж оправдание «чешских ревизионистов» — тем более. На пленуме ЦК Белорусской компартии в докладе ее первого секретаря П.М. Машерова я был упомянут в числе негативных примеров как человек, чьи оценки чешских событий и истории социализма несовместимы с коммунистической идеологией. Меня исключили из партии, и после этого заведующий кафедрой, на которой я работал, потребовал, чтобы я написал заявление об увольнении. Речь шла об утрате профессии.

Но в принципе мне повезло. П.М. Машеров выступал на партактиве в Политехническом институте. В перерыве он общался со студентами, и там зашел разговор обо мне. Студенты сказали какие-то хорошие слова, но главное — меня поддержали парторг архитектурно-строительного факультета Э. Овчинников и ректор института П. Ящерицын. Как мне потом передали, ими было сказано примерно следующее: «Он молодой, теоретик, фантазер, его занесло, но он не вредный. Вы разрешите его оставить в коллективе, мы его перевоспитаем». Машеров был весьма незаурядным человеком, он не был до конца циничен, как многие руководители в брежневское время, и поэтому его в партийных верхах не очень любили. Он позже всех получил звание Героя Социалистического Труда, хотя в Белоруссии показатели были самые лучшие из всех республик СССР. Машеров ответил: «Ну что, товарищи, я думаю, что из него получится и хороший ученый, и хороший коммунист, а за это стоит побороться». И эту же фразу он произнес публично в заключительном слове на активе. Мне посоветовали написать апелляцию, и затем в горкоме меня восстановили в партии, но со строгим выговором. С этим выговором я проходил еще три года, пока его не сняли. На работе я остался в прежней должности доцента. В общем, все обошлось. Но говорить, что эта история в то время сильно способствовала моему научному творчеству, я бы не стал. Хотя психологически я пережил несколько таких состояний, когда научные занятия оказывались своеобразным антистрессовым фактором.

Вспоминаю, что после партсобраний и парткомиссий, на которых приходилось выслушивать обличительные речи, я шел в библиотеку. Анализировал тексты Ампера и Максвелла, обнаруживал связи теоретических конструктов и их деятельностные основания, за теоретическими высказываниями видел схемы деятельности. И как-то мир обретал порядок, мне начинало казаться, что все, происходящее за стенами библиотеки, — это какая-то ненужная и глупая мелочь по сравнению с тем, чем я сейчас занимаюсь. Позднее я нашел у Эйнштейна интересные мысли о психологических состояниях исследователя, систематически работающего в науке. В речи памяти Макса Планка Эйнштейн сказал примерно следующее. Если из храма науки выгнать торговцев и менял, то там мало кто останется. Людей, которые пришли за чинами, деньгами, званиями, с честолюбивыми стремлениями в науке большинство, но есть люди, для которых наш мир суетных страстей психологически невыносим. И они строят для себя идеализированный мир чистых сущностей, логически упорядоченный мир разума, в котором им хорошо жить. Как считал Эйнштейн, к таким людям и относился Макс Планк. Когда я это прочитал, то подумал, что я, наверное, в какой-то маленький отрезок своей жизни переживал похожие состояния и что они сохраняли мои нервы и здоровье в период стресса.

К. Это что-то вроде психоаналитической компенсаторной трактовки науки?

С. Нечто вроде этого, хотя я не сказал бы, что именно в поисках таких состояний был основной стимул моих занятий наукой. В каждом из нас в той или иной степени переплетаются и честолюбивые замыслы, и понимание самоценности научных результатов, и любопытство к тому, как устроен тот или иной изучаемый нами объект. Стимулы для научных занятий многообразны, как многообразны человеческие интересы и мотивации.

После того как у меня все более менее утряслось в смысле социального положения, моя работа продолжилась с прежней интенсивностью, хотя и появились дополнительные препятствия.

В 1969 году мы с Л.М. Томильчиком написали книгу, в которой были изложены представления о деятельностной природе научного познания и проведен анализ квантовой теории под углом зрения деятельностного подхода. Книга планировалась выйти в издательстве Белорусской академии по философской редакции. Но, судя по всему, редакторы не очень хотели участвовать в публикациях диссидентствующего автора. И тогда Федор Иванович Федоров перевел ее в физико-математическую редакцию и согласился быть ее научным редактором. Книга «Практическая природа познания и методологические проблемы современной физики» вышла в 1970 году и получила очень хорошие отзывы. В этом же году вышли две мои публикации в «Вопросах философии» (N 1 и N 10, 1970). Особенно важной для меня была первая из них — статья «Проблема субъекта и объекта в опытной науке», где я изложил разработанные мной представления о структуре научного знания и о приборных ситуациях как основании систематических наблюдений. Основная идея этой статьи состояла в доказательстве того, что онтологический статус теоретических схем возникает как своеобразная «свертка» схематизмов деятельности.

К. Много позже эту статью все еще продолжали интенсивно обсуждать. Дело в том, что тем самым идее практики было придано конкретное эпистемологическое содержание, открывались новые перспективы…

С. Я встречал положительные ссылки на эту статью где-то в 80-90-х, и даже в наши дни. Но в то время для меня такие оценки были особенно значимы. Меня стали приглашать с докладами на престижные конференции. Постепенно создавалось имя. В начале 70-х гг. вышли две мои публикации в коллективных монографиях Института философии АН СССР — «Философия. Методология. Наука» (отв. ред. В.А. Лекторский), 1972, и «Практика и познание» (отв. ред. Д.П. Горский), 1973. Само участие в таких книгах, рядом с известными московскими философами и естествоиспытателями уже было для меня престижным. Тем более что в рецензии на книгу «Философия. Методология. Наука», опубликованной после выхода книги в «Вопросах философии», рецензент уделил особое внимание написанному мной разделу «К проблеме структуры и генезиса научной теории», проанализировал его, дал в целом высокую оценку и указал на возможные перспективы дальнейшего развития концепции. А рецензентом был Эрик Григорьевич Юдин, идеи которого оказали влияние на выбор направления моих исследований.

В 1973 г. вышла книга «Методы научного познания» (в соавторстве с А.Н. Елсуковым). В ее основе были мои лекции по методологии науки, прочитанные аспирантам Политехнического института, где я продолжал работать.

Памятным было и участие в работе Международного конгресса по истории науки, который проводился в Москве в 1973 г. На конгрессе я выступал с докладом, подготовленным совместно с Л.М. Томильчиком. В докладе излагались основные результаты нашей реконструкции максвелловской электродинамики (тезисы доклада были опубликованы в материалах конгресса). На конгрессе я познакомился с Борисом Семеновичем Грязновым, работы которого хорошо знал. Само это знакомство началось довольно курьезно. Я подошел к нему, представился и начал рассказывать о том, что мы сделали в Минске, как нужно интерпретировать логику максвелловского открытия. Но он куда-то торопился по делам Конгресса, и беседы не получилось. Тут я, конечно, был неправ. Нельзя приставать на ходу к человеку, который обременен организаторскими обязанностями. Он вежливо дал понять, что не место и не время сейчас говорить о проблемах, которые требуют сосредоточенности и особой дискуссии. И я не обиделся, понял, что занят человек. После того как я сделал свой доклад, на котором Борис Семенович не только присутствовал, но и руководил заседанием, он подошел ко мне и сказал: «Снимаю шляпу, это блестяще». С этого времени началась наша дружба, я с ним обсуждал многие проблемы философии науки.

К. На теоретические дистинкции и структуры надстраивались, таким образом, и связи между людьми.

С. Да. Мы всегда работаем в коммуникациях с другими, в прямых и косвенных. В 70-е гг. сложилось довольно многочисленное сообщество философов и методологов науки. Мы читали работы друг друга, обсуждали доклады, дискутировали, обменивались книгами, статьями и даже рукописями. Были коммуникации, было настоящее сообщество. И туда входили разные люди: логики, методологи, историки науки. Наиболее известные из них приглашались на семинары Института философии АН СССР и Звенигородские симпозиумы, которые проводил Институт истории естествознания и техники АН СССР. Выступать с докладами на этих семинарах было честью. Туда не всех допускали. Я гордился тем, что меня приглашали в качестве докладчика. Дискуссии были весьма жесткими. Помню, на семинаре в Институте философии АН СССР я выступил с докладом об операциях построения теоретических моделей. Рассуждения я сопровождал диаграммами, на которых показывал, как осуществляется «челночное движение» от теории к эмпирии в процессе конструктивного обоснования моделей. С критическими замечаниями выступил Э.М. Чудинов, тогда уже доктор наук, заведующий кафедрой философии знаменитого Физтеха. Его замечания сводились примерно к следующему. В философии науки мы привыкли использовать язык математической логики. Как этот язык применить к Вашим картинкам и как применить логический аппарат к Вашим рассуждениям — это неясно. На мою защиту встал В.А. Смирнов, уже тогда, пожалуй, самый авторитетный из наших логиков. Он высказался довольно резко: за картинками, которыми Степин иллюстрировал процессы конструирования абстрактных теоретических объектов, скрыта особая логика, которая для формального выражения требует разработки новых средств. Здесь доминирует не гипотетико-дедуктивный подход, основанный на оперировании высказываниями, а генетически-конструктивный, основанный на мысленных экспериментах с абстрактными объектами «как конкретно-наличными».

После окончания семинара мы втроем еще долго беседовали на все эти темы. Надо отдать должное Э. Чудинову: он не только довольно быстро разобрался в сути предлагаемой мною концепции, но и тут же посоветовал соотнести ее с недавно вышедшими работами Штегмюллера. В дальнейшем мы не раз встречались с ним в неформальной обстановке, обсуждали излюбленную Чудиновым тему эквивалентных описаний. Он был потом оппонентом моей докторской и дал ей весьма лестную оценку.

Особо хочу отметить знаменитые «звенигородские вербалки» — семинары по методологии и истории науки. Их организатором и мотором был Борис Семенович Грязнов. Мои доклады на этих семинарах активно обсуждались, и эти обсуждения часто стимулировали новую постановку задач. Но не менее впечатляющими были заключительные вечера после окончания семинаров, с ночными бдениями, шутками, с поэтическими комментариями Вадима Рабиновича, известного своими работами по истории алхимии, обладавшего немалым поэтическим даром (он сейчас не только известный философ и историк науки, но и не менее известный поэт). Сочиненные им шутливые поэмы на тему «звенигородских вербалок» и стенгазета с иллюстрирующими его стихи карикатурами были своеобразной изюминкой звенигородских вечеров. Кончалось все чтением стихов Пастернака, Цветаевой, Бродского, песнями под гитару. Хорошие были времена!

А дискуссии мы вели, как сейчас сказали бы, почти в режиме «нон-стоп». Помню, как после одного из семинаров в Ленинграде я летел в Минск, а Михаил Александрович Розов — в Новосибирск. В аэропорту мы затеяли дискуссию по проблеме механизмов трансляции абстрактных объектов и одной области знания в другую. Мы так увлеклись, что я забыл о предстоящей «трансляции меня» в Минск и чуть не опоздал на самолет.

В Новосибирске была интересная школа методологов — М.А. Розов и И.С. Алексеев были ее лидерами. Игорь Алексеев переехал потом в Москву. Он рано ушел из жизни, а сделал много, развивая деятельностную парадигму.

Хотел бы специально отметить, что в рамках сообщества философов науки 70 — 80-х гг. функционировало несколько оригинальных школ и сообществ, которые тесно взаимодействовали. Была школа ленинградских (санкт-петербургских) философов (В.П. Бранский, А.С. Кармин, М.С. Козлова), сообщество киевских философов (М.В. Попович, С.Б. Крымский, П.С. Дышлевый и др.), несколько московских школ (философы и логики Института философии; философы и историки науки Института истории естествознания и техники АН СССР, школа Г.П. Щедровицкого). Была и минская методологическая школа.

1972-1973 гг. стали для меня годами признания моих работ сообществом. Было много встреч, дискуссий. В Ленинградском университете мы с В.П. Бранским в 1973 г. устроили большую публичную дискуссию по проблеме генезиса теории. Она шла, наверное, часов пять, в большом зале, и к ее концу народу не только не убавилось, но, как мне помнится, прибавилось.

Все эти поездки, дискуссии, участие в семинарах и конференциях были для меня не только демонстрацией ранее полученных результатов. Я продолжал развивать свою концепцию. После того как мы с Л.М. Томильчиком осуществили реконструкцию истории максвелловской электродинамики, мне нужно было решить следующую задачу: выяснить, как создаются теории в неклассической науке, что изменяется в методах их построения?

В 1969 г. перед написанием совместно с Л.М. Томильчиком книги «Практическая природа познания и методологические проблемы современной физики» мы по творческой инерции после реконструкции максвелловского открытия провели анализ того, как П. Дирак создавал релятивистскую теорию электрона. Это был своеобразный пролог к исследованию процессов формирования неклассических физических теорий. Я понимал, что наиболее продуктивным и интересным было бы сопоставить построение классической теории электромагнитного поля и создание квантовой электродинамики как неклассического образца развитой физической теории. Но эту задачу мне нужно было решать уже самостоятельно.

Мой друг Лев Томильчик с начала 70-х стал активно работать над проблемами монополя Дирака. Эта его работа завершилась через несколько лет успешной защитой докторской диссертации и написанием солидной монографии. Я также начал работать над докторской, и решение проблемы построения теорий в неклассической квантово-релятивистской физике было, пожалуй, главным звеном для необходимой полноты концепции. Без решения этой проблемы невозможно было показать, как исторически меняются методы и методологические принципы формирования теорий. А в том, что эти методы и принципы исторически развиваются, у меня сомнений не было. Короче, я приступил к новой реконструкции, как потом выяснилось, довольно сложного фрагмента истории физики. И здесь мне пришлось разрабатывать новые методологические средства, поскольку речь шла о новых основаниях и новых стратегиях неклассического этапа развития науки.

Беседа вторая. От структуры теории — к основаниям науки

К. Логика Вашей работы была во многом чужда обычной марксистской методологии науки тех лет, исходившей из некоторых общих понятий и принципов и стремившейся обосновать заранее известные выводы ссылками на «данные науки». Вам тогда удалось нащупать иное взаимоотношение между теорией и историей науки как между равноправными партнерами междисциплинарного диалога.

С. Я хотел бы особо подчеркнуть, что работа в области современной философии науки и методологии науки не может ограничиваться набором отдельных выводов, примеров, которые выхвачены из истории разных эпох. Часто в нашей и западной литературе методологические идеи излагаются следующим образом: как пример берется некий эмпирический материал, скажем, классическая теория излучения или теория излучения атома, и они иллюстрируют рассуждения логико-методологического характера. У нас была другая задача — проследить, как по шагам строится теория, т. е. какова логика ее построения. Конечно, эта логика всегда предварительно предполагалась в качестве методологической гипотезы, но потом мы ее проверяли на историческом материале, и материал часто сопротивлялся первичным гипотетическим схемам, заставлял их переделывать, перестраивать, уточнять. Здесь возникает, как я люблю выражаться, челночное движение от методологической идеи к материалу и от материала к идее. Сами тексты научных теорий, которые оставили их творцы, — это и есть тот эмпирический материал, который подлежит осмыслению и исторической реконструкции. Реконструкции — это особый тип знания, который, как я думаю, вообще необходим для исследования исторически развивающихся систем, это особый тип теоретического знания, который присутствует и в методологии науки, и не только в методологии, но везде, где речь идет об исторических объектах. Исторические реконструкции позволяют выяснить, как такие объекты возникают и развиваются. Например, чтобы понять, как возникла наша Вселенная, нужна реконструкция ее истории (от первого взрыва до современного состояния), т. е. сначала вводятся предварительные модели развивающейся Вселенной, проверяются их следствия, и если возникает их несоответствие фактам, модели уточняются и конкретизируются. По существу — это попытка реконструировать события от Большого взрыва до наших дней, выявить, как шла эволюция Вселенной. Если вы хотите построить теорию возникновения жизни на Земле, то вы должны тоже провести соответствующую реконструкцию. Любая теоретическая концепция, которая воспроизводит основные вехи зарождения жизни, выступает как своеобразный тип теоретического знания, как историческая реконструкция. В социальных и гуманитарных науках там, где речь идет об историческом развитии социальных процессов, при их теоретическом осмыслении также используются исторические реконструкции. Причем один и тот же исторический процесс может быть осмыслен и теоретически описан в различных реконструкциях. Например, когда М. Вебер исследовал эпоху становления капитализма, он осуществил реконструкцию, посредством которой выяснил, как возникла протестантская этика и все то, что он называл духом капитализма. К. Маркс эту же эпоху описывал с другой точки зрения. Он тоже предложил реконструкцию истории первоначального накопления: исследовал, как происходит превращение денег в капитал и как рабочая сила становится товаром. Каждая из этих реконструкций эпохи становления капитализма осуществлялась под определенную систему теоретических идей. У Маркса это была идея материалистического понимания истории, когда главным в становлении нового типа общества полагалось изменение способа производства. У Вебера же главным фактором такого становления было изменение фундаментальных ценностей культуры.

Подобным образом работает и современный философ и методолог науки, апеллируя к истории науки. Он предлагает историческую реконструкцию определенного материала, и те или иные методологические идеи выполняются и демонстрируются в этом материале. Я люблю приводить такой пример: скульптор, который замыслил создать скульптуру, может бесконечно рассказывать словами, что он хочет, но у вас не будет образа этой скульптуры или будут иные образы до тех пор, пока скульптор не создаст свое произведение, и если оно соответствует его замыслу, то, по существу, он представит свои идеи воплощенными в материале. Похожим образом реконструкция того или иного фрагмента реальной истории науки представляет собой выполнение некоторых методологических идей в историческом материале. Исторические факты — это отдельные события реального исторического процесса. В исторической реконструкции по отдельным историческим точкам-событиям выстраивается логика исторического развития. Философ и методолог науки имеет дело с особым объектом. Научное знание — это исторически развивающаяся система, и он не должен выхватывать из разных областей знания наугад взятые примеры, чтобы обосновать свои идеи. В этом случае он чаще всего создает только иллюзию обоснования своих идей историческими фактами. Если речь идет о генезисе развитой теории, то наилучший способ обоснования методологических моделей становления теории- это продемонстрировать модель в материале исторической реконструкции.

К. Но в таком случае историк науки и методолог науки фактически должен повторить тот реальный процесс, который имел место. Это ведь невозможно в силу того, что много звеньев пропущено, у нас ограниченный исторический материал. Даже большая часть пропущена, и потому мы сталкиваемся так или иначе с проблемой полноты исторической реконструкции. И критерием ее оказывается набор методологических конвенций, принятых историками и методологами, а не сама «объективная» история…

С. Конечно, реконструкция — это не сама история. Я еще раз подчеркну — это теоретическая модель реальной истории. И есть соперничество между теоретическими моделями, какая из них лучше объяснит имеющиеся исторические факты. Но есть еще и предсказательные возможности модели. Если с ее позиций открываются новые факты, то это сигнал продуктивности модели. Так, реконструируя историю максвелловской электродинамики, мы обнаруживали такого рода факты, не описанные историками науки. Возможно, исследователи их и видели, но просто полагали их незначительными, а в нашей реконструкции они были чрезвычайно значимыми. Например, тот факт, что на одном из этапов своей работы Максвелл, по существу, имел в руках уравнения поля, да еще в современной лагранжевой формулировке. Но он оставил этот перспективный математический аппарат и начал свою работу заново. В нашем подходе этот факт легко находил объяснение, поскольку Максвелл не смог конструктивно обосновать основные величины построенного математического аппарата. Но тому методологу и историку, который не знал о существовании операции конструктивного обоснования, этот факт мог представляться либо аномалией, алогичным событием, либо его просто не замечали.

Я могу еще указать и на такое обстоятельство. Во многих учебниках физики и в трудах по истории науки распространены неадекватные представления и псевдофакты об открытии Максвеллом уравнения с током смещения. Считается, что Максвелл ввел это уравнение из соображений симметрии. Историк физики A.M. Борк внимательно проанализировал тексты Максвелла и отметил, что в них нет таких свидетельств. Но из нашей реконструкции следовало еще более сильное утверждение, что такого рода прием и не мог быть использован Максвеллом, т. к. он не соответствовал логике его познавательного движения. Такие приемы построения теории стали типичными для физики XX века, но в XIX веке в физике господствовали иные методологические установки.

Что же касается тезиса о принципиальной неполноте реконструкции, то любая теоретическая модель не имеет в своем распоряжении всей полноты возможных эмпирических фактов объясняемой ею предметной области. Конечно, важно, чтобы была определенная эмпирическая база для исторической реконструкции. Я уже отмечал, что моя попытка обратиться к творчеству Ньютона, приведшему к построению первой фундаментальной теории механического движения, успехом не увенчалась. Потому что эмпирическая база для анализа была недостаточна. Но важно и другое. Важно, что между методологическими идеями и осуществляемыми на их основе реконструкциями истории науки всегда были не только прямые, но и обратные связи. В процессе реконструкции часто происходит уточнение и развитие исходных методологических представлений о структуре и генезисе теории. Развитие же этих представлений может заставить по-новому отнестись к результатам, уже полученным в реконструкции, уточнить и даже переписать эту реконструкцию заново.

В моих исследованиях так было не раз. Моя работа в 70-80-х гг. была связана с углублением первоначальных представлений о структуре и развитии научных знаний. В этот период центральное место в моих исследованиях заняла разработка проблематики оснований науки. Она потребовала переосмыслить и ранее проделанные реконструкции. В них не учитывались такие важные аспекты динамики науки, как целенаправляющая роль научной картины мира в выдвижении гипотез, обратное воздействие конструктивно обоснованных теоретических схем на картину мира, процедуры онтологизации, изменение типа рациональности, механизмы включения научных знаний в поток культурной трансляции. Под этим углом зрения я внес коррективы в уже осуществленные реконструкции, в том числе и в первоначальный вариант реконструкции истории максвелловской электродинамики, который мы проделали совместно с Л.М. Томильчиком. Но при этом ядро данной реконструкции, связанное с применением идей конструктивного обоснования, естественно сохранилось. Этот переосмысленный и углубленный вариант был опубликован в моей книге «Становление научной теории» (1976).

К. Так постепенно наращивался концептуальный аппарат. С каждым разом возникал другой уровень понимания научной теории, новый тип методологической интерпретации…

С. Концепция развивалась по мере решения проблем. Я описал основные вехи этого развития в предисловии к книге «Теоретическое знание» (2000, 2-е изд. 2003 г.). Сегодня многие из полученных результатов уже вошли в учебники, эти результаты знают не только наши, но и западные философы, и достаточно высоко их оценивают.

К. С этим нельзя не согласиться. Ваши работы содержат ставшую классической детализацию структуры оснований науки. Сегодня, говоря о воздействии социокультурных факторов на формирование стратегий научного исследования, исследователи как нечто само собой разумеющееся используют Ваши понятия «научная картина мира», «идеалы и нормы исследования», «философские основания науки». Что побудило Вас предпринять движение в данном направлении? Есть ли внутренняя необходимая связь между Вашей концепцией конструктивного введения теоретических объектов и пониманием науки в социокультурном контексте?

С. Прежде всего это было связано со стремлением выяснить механизмы выдвижения научных гипотез. Конструктивное обоснование обеспечивало превращение гипотетических схем в ядро создаваемой теории, привязку этого ядра к опыту. Но как выдвигается научная гипотеза, что ориентирует исследователя в этом процессе — эта проблема требовала своего решения. Я не был согласен с позитивистской установкой, что описание процесса выдвижения гипотезы может быть дано лишь языком психологии, но не логики открытия. Кстати, эта установка сохранилась и у многих представителей постпозитивизма. Проведенный мной ранее анализ аналогового моделирования как погружения теоретических конструктов в новую сеть связей был первым шагом в исследовании методологическими средствами процесса выдвижения гипотез. Следующий шаг состоял в ответе на вопрос: что ориентирует исследователя в выборе аналоговых моделей, почему он обращается к некоторой области, чтобы использовать те или иные теоретические схемы в качестве аналоговых моделей для новой области? Ведь чтобы предложить работающую аналогию, нужно заранее увидеть некоторое сходство изучаемых предметных областей. Что выступает в роли такого «табло распознавания»?

Ответ на эти вопросы приводил к анализу особой формы теоретического знания — научной картины мира.

Это был первый из компонентов оснований науки, который я выделил и проанализировал. Еще на этапе начального анализа структуры знания я обнаружил конструкты, которым приписывается статус реальности. Но первоначально я их полагал элементами теоретических схем. Позднее я понял, что их система дает особые целостные системы видения предмета исследования данной науки. К этому времени в нашей литературе уже было введено понятие научной картины мира. Это понятие можно было обнаружить и у классиков современного естествознания М. Планка, А. Эйнштейна, В.И. Вернадского и др. В работах М.В. Мостепаненко была высказана идея, что научная картина мира выступает посредником между философией и научными теориями. Я проанализировал внутреннюю структуру картины мира и ее функции в познании. В этом вопросе наша философия науки ушла намного вперед по сравнению с западной. Анализ научной картины мира как особой формы теоретического знания породил целый ряд новых проблем: как связана научная картина мира с теориями, которые возникают на ее основе, как она связана с опытом, как изменяются картины мира? На одну и ту же картину мира может опираться несколько теорий. Например, на основе механической картины мира развивалась механика, электродинамика Ампера-Вебера, термодинамика.

К. В западной философии науки, пользовавшейся понятиями «парадигма», «тема», «исследовательская программа», часто не делали различия между теоретической схемой и картиной мира.

С. Да, они теоретические модели от картины мира не отличали. Там вообще это все называлось одним словом — теория. А это разные типы теоретического знания. Есть частные и фундаментальные теоретические схемы, и есть научная картина мира. Она может быть интерпретирована как предельно обобщенная модель исследуемой реальности. Эта модель репрезентирует предмет уже не отдельной теории, а предмет соответствующей науки в его главных системно-структурных характеристиках. Только через соотношение с этой картиной теоретические схемы получают онтологический статус.

К. В чем же специфика объектов картины мира по сравнению с объектами теоретической схемы?

С. Это разные типы объектов. Как я уже отмечал, элементами фундаментальной теоретической схемы ньютоновской механики (если рассматривать ее в формулировке Эйлера) выступают такие объекты, как «материальная точка», «сила» и «инерциальная система отсчета». А в механической картине мира процессы природы характеризуются в терминах неделимых корпускул и построенных из них тел, которые меняют состояние своего движения под влиянием силового воздействия других тел, и все эти процессы разыгрываются в абсолютном пространстве с течением абсолютного времени. Конструкты, из которых построена картина мира, онтологизируются, отождествляются с реальностью. Каждый физик понимает, что материальной точки как тела, лишенного размеров, в мире нет. Но ньютонианец свято верил, что существуют неделимые корпускулы (атомы).

«Бог создал мир из неделимых корпускул», — так Ньютон писал в своей «Оптике». И это характеристика механической картины мира.

Хотя конструкты теоретических схем и картины мира являются различными абстракциями, между ними существуют связи. Материальные точки сопоставляются неделимым корпускулам или телам; сила- воздействию тел на другие тела, передающееся мгновенно по прямой и меняющее состояния их движения; инерциальная пространственно-временная система отсчета абсолютному пространству и времени. В результате такого соотнесения теоретическая схема отображается на картину мира и обретает онтологический статус. Она начинает восприниматься как выражение сущности исследуемых процессов. Связи признаков.конструктов теоретической схемы и конструктов картины мира фиксируются в соответствующих определениях фундаментальных теоретических понятий. Например, определение массы как количества материи в ньютоновской механике было связано с представлениями о неделимом атоме как «первокирпичик» материи (поскольку атом неделим, количество материи в нем постоянно, а значит, и масса постоянная). В свою очередь, с такой трактовкой связывался в механике принцип неизменности массы материальной точки в процессе ее движения. Аналогичным образом инвариантность отдельно пространственных и отдельно временных интервалов при переходе от одной инерциальной системы отсчета к другой (фундаментальный признак инерциальной системы отсчета в механике) связывался с представлениями об абсолютном пространстве и времени.

Теоретические законы непосредственно соотносятся с соответствующей теоретической схемой и описывают связи признаков ее конструктов. А связи абстрактных объектов, образующих картину мира, характеризуют принципы (онтологические постулаты). Примерами здесь могут служить принцип мгновенной передачи силы, принцип неделимости атома и т. п., принятые в физике в эпоху доминирования механической картины мира.

Вообще-то, отличие теории и картины мира как различных форм знания долгое время было своеобразным камнем преткновения в нашей философско-методологической литературе. По традиции теоретическое знание рассматривалось в аспекте высказываний и понятий. Но при таком подходе различие между теорией и картиной мира провести трудно, поскольку в содержание теоретических понятий включаются определения, выражающие связь ядра теории с научной картиной мира, а в систему высказываний теории всегда включались ее онтологические принципы. Я решил эту проблему потому, что переформулировал ее, поставив вопрос о различии теоретических схем как ядра теории и картины мира. Но для такой постановки вопроса нужно было вначале выявить иерархическую организацию теоретических конструктов и зафиксировать наличие внутри их сети особых структурных единиц — теоретических схем как моделей, включаемых в состав теории.

Тогда по типу конструктов можно различить ядро теории и картину мира, а также установить, что с одной и той же картиной мира соотносятся теоретические схемы, принадлежащие самым различным теориям.

После этого уже можно было решать проблему функций научной картины мира. Первая из них — это функция онтологизации, связанная с онтологическим статусом картины мира и ее способностью переносить этот статус на соотносимые с ней теоретические схемы.

Конечно, онтологизация конструктов картины мира имеет свои границы. Эти конструкты тоже являются идеализациями, но можно обнаружить такие условия опыта, в которых эти идеализации допустимы и работают. Например, абсолютное пространство и время можно полагать для описания процессов, которые протекают со скоростями намного меньшими, чем скорость света.

Механические процессы обладают именно такими характеристиками. А как выяснилось после построения теории относительности, при малых скоростях по отношению к скорости света изменения пространственных и временных интервалов при переходе от одной системы отсчета к другой пренебрежимо малы. Поэтому идеализация, согласно которой они неизменны и не зависят от относительной скорости систем отсчета, была допустима при описании механических процессов. В свою очередь, эта идеализация соответствует представлениям об абсолютном пространстве и абсолютном времени. Такие представления легко согласовывались с тем обыденным опытом, в котором человек имел дело с механическими процессами.

Примерно так же обстоит дело и с идеализацией неделимого атома. Пока исследуются диапазоны механических энергий, в которых атом действительно неделим, эта идеализация работает. Отождествляя конструкт «неделимый атом» с реальностью, исследователь обеспечивает возможность эффективного изучения процессов в соответствующем энергетическом диапазоне. Он заранее не знает, где границы его картины мира. Он может лишь, опираясь на философское осмысление истории науки, полагать, что такие границы есть. Но обнаруживают их чаще всего тогда, когда наука сталкивается с новым типом объектов и процессов, сущностные системно-структурные характеристики которых не учтены в картине мира. Тогда наступает эпоха научных революций, связанная с радикальной трансформацией прежней картины мира и построением новой.

Второй функцией научной картины мира является функция систематизации знаний. Картина мира связана, с одной стороны, с теоретическими схемами как ядром фундаментальных и частных теорий, а с другой — с ситуациями опыта. Она получает как непосредственную, так и опосредованную (через обоснованные опытом теоретические схемы) связь с эмпирическими фактами. В результате этих связей все эмпирические и теоретические знания научной дисциплины предстают как сложная системная организованность. В каждой науке можно обнаружить дисциплинарную онтологию, определяющую видение предмета данной науки и описываемую в системе онтологических принципов. Эта форма знания была обозначена как специальная научная картина мира. Можно с этих позиций говорить о физической картине мира, картине биологического мира, картине социальной реальности. Термин «мир» здесь применяется в узком смысле, как мир отдельной науки, ее предметная область. Но, кроме специальной научной картины мира, существует еще одна форма систематизации знаний, уже междисциплинарная это общенаучная картина мира. В ней уже речь идет о самых общих представлениях о Вселенной, неживой и живой природе, обществе и человеке. Специальные научные картины мира выступают по отношению к ней в качестве ее аспекта или фрагмента.

И, наконец, о третьей функции научной картины мира. Она не только включает в себя наиболее важные результаты науки и создает образ исследуемой реальности, но и определяет направления исследований, их стратегию. И в этом своем качестве картина мира выполняет функцию исследовательской программы.

Когда я начал разрабатывать понятие картины мира, у меня возникла гипотеза, что именно в этом блоке научного знания нужно искать целенаправляющие «подсказки» для применения аналоговых моделей. Ведь картина мира дает схему предмета исследования в его основных системных характеристиках (субстанция, взаимодействие, пространство и время). Тип субстанции — это фундаментальные объекты и построенные из них типы других объектов. Кроме того, в картине мира обязательно присутствуют представления о типах взаимодействия, их характере (силовой или не силовой, как передается сила понимание причинности), и, наконец, — представления о пространстве и времени. Получается, что картина мира — это какое-то хитрое устройство, которое задает табло, способ распознавания различных объектов, относящихся к одной предметной области. Исследователь через картину мира смотрит на изучаемые объекты и процессы, которые относятся к его предмету, и видит их в определенном ракурсе. Благодаря способу видения мира, картина мира определяет допустимые формулировки исследовательских задач и выбор средств их решения. Например, в ньютоновской (механической) картине мира ставить вопрос о скорости передачи сил от точки к точке- бессмысленно (там по определению сила передается мгновенно и по прямой), а в фарадеевско-максвелловской (электродинамической) картине мира — это главный, осмысленный вопрос, поскольку там вводится представление о близкодействии и передаче сил от точки к точке. Что же касается выбора средств решения задач, то их также подсказывает картина мира.

В начале 70-х я с этих позиций проанализировал уже осуществленные мной ранее реконструкции генезиса частных теоретических схем, а также нашу с Л. М. Томильчиком реконструкцию максвелловской электродинамики. Проявились механизмы использования аналогий как важного аспекта процесса выдвижения гипотезы. Еще в период первой реконструкции истории становления планетарной модели атома у меня возникали вопросы, почему X. Нагаока обратился к небесной механике и искал там аналогии со строением атома? В чем он усмотрел сходство этих, в общем-то, принципиально далеких областей? Теперь я мог ответить на эти вопросы. Ответ нужно было искать в особенностях физической картины мира начала XX века. В эту историческую эпоху утвердилась электродинамическая картина мира. В ней силы тяготения и электромагнитные силы рассматривались как состояние одной и той же субстанции — мирового эфира. Известный физик того времени В. Томсон (Кельвин) писал, что принципом физики должен стать тезис: «Один эфир — для света, электричества, теплоты и тяготения». При таком рассмотрении аналогия между действием сил тяготения в небесной механике и электромагнитных сил, определяющих взаимодействие зарядов в атоме, становилась вполне оправданной.

Подобным образом можно было объяснить выбор Максвеллом аналоговых моделей и математических средств при построении теории электромагнитного поля. Его исследовательская программа была ориентирована первоначальным вариантом электродинамической картины мира, которая была предложена М. Фарадеем. Она вводила представления о полях сил, и наиболее естественным для их описания было обратиться к аналогиям и математическим средствам механики сплошных сред. Показательно, что альтернативная максвелловской программа Ампера- Вебера ориентировалась на традиционную механическую картину мира и поэтому использовала аналогии и математические средства, заимствованные из механики точек.

После того как «подсказанные» картиной мира гипотетические варианты теоретических схем получают конструктивное обоснование, они вновь отображаются на картину мира. Благодаря этому картина мира может уточняться, корректироваться, а значит, развиваться.

Так у меня возникло представление об элементарном познавательном цикле, который, многократно повторяясь, обеспечивал построение теорий в классической науке. От картины мира — к гипотезе — к конструктивно обоснованной теоретической схеме — и вновь к картине мира.

Под этим углом зрения я внес коррективы в первоначальный вариант реконструкции максвелловского открытия и написал соответствующий текст, который вошел в мою книгу «Становление научной теории» (1976).

Затем были проанализированы те видоизменения, которые возникли в элементарном познавательном цикле классической науки при переходе к неклассическим вариантам теоретического поиска. В квантово-релятивистской физике это было связано с применением метода математической гипотезы.

Я проанализировал особенности построения развитой теории неклассического типа на материале истории квантовой электродинамики. Осуществление реконструкции этого фрагмента истории физики XX века было довольно трудоемким занятием. Но к концу 1973 г. я завершил эту работу, а через полгода, уже в 1974 г., закончил докторскую диссертацию «Проблема структуры и генезиса физической теории».

Диссертацию я писал как соискатель-стажер в Институте философии АН СССР, поскольку на кафедре в Минском политехническом институте не было специалистов в этой области. Обсуждали ее на совместном заседании трех секторов: философских проблем физики, теории познания и логики. Отзыв был очень хорошим, заключение на диссертацию по итогам обсуждения завершилось фразой «диссертация заслуживает самой высокой оценки». Если учесть, что в обсуждении приняли участие такие известные философы, как Ю.В. Сачков, Л.Б. Баженов, Е.А. Мамчур, В.А. Лекторский, В.А. Смирнов, то нетрудно понять, что в Минск я вернулся в самом хорошем настроении. Правда, мои ожидания на скорую защиту не оправдались. По тогдашнему положению, ВАКа для защиты я должен был еще получить рекомендацию с места работы. Но заведующий кафедрой философии Политехнического института (профессор Протасеня П.Ф.) всячески тянул с отзывом, ссылаясь на мои прошлые «политические грехи», хотя партийный выговор к этому времени с меня уже сняли. Разборки дошли до отдела науки ЦК Белоруссии и секретаря ЦК А.Т. Кузмина. Там дали понять, что ко мне претензий нет и нет поводов тормозить мою защиту.

В это же время меня пригласили на работу в Белорусский государственный университет, на кафедру философии гуманитарных факультетов, которая была основной и выпускающей на факультете философии. Хотя мне было жалко расставаться с любимыми ребятами-архитекторами, но философский факультет перевесил. Да и проблемы отношений с прежним заведующим кафедрой решались. На новой кафедре я без особых трудностей получил рекомендацию для защиты; и в 1975 г. успешно защитил докторскую на Университетском совете. Этот же текст с небольшой редакцией был опубликован в следующем году в этапной для меня книге «Становление научной теории».

К. Она была этапной и для нашей философской науки.

С. В ней я продемонстрировал подход, отличный от того, который был в то время распространен в нашей и западной философии. Я рассматривал в качестве единицы анализа не отдельно взятую теорию, а весь массив теоретического знания научной дисциплины. У меня теории взаимодействуют между собой. Аналоговое моделирование, трансляция уже сформированных идеальных объектов в другие области знания, использование теоретических схем уже сложившихся теорий в качестве аналоговых моделей — все это уже свидетельствовало о системной целостности знаний научной дисциплины. Но после того как были описаны и проанализированы научная картина мира и другие компоненты оснований науки, выявился системообразующий ее блок.

Стало ясно, что исходной единицей теоретического знания является не отдельно взятая теория, а системы теорий научной дисциплины в их взаимосвязи с опытом. И только так можно понять развитие теоретического знания. Единицей анализа является дисциплина, а не отдельно взятая теория и ее отношение к опыту. Тогда все иначе видится, тогда проявляется системная целостность, но в отличие от современных синергетических походов, которые я, в общем-то, ценю, тут дается не феноменологическое описание, а структурное. Я считаю, что эти два описания обязательно надо совмещать и дополнять одно другим и в методологии, и в философии науки. Аналогично тому, как, например, в биологической науке можно феноменологически описывать свойства жизни, наследственность и изменчивость, эволюцию, как это, в частности, делал Дарвин, и можно потом найти структурные единицы наследственности — гены, которые объяснят наследственность и изменчивость, и включить в описание эволюции генетические мутации.

К. Различие феноменологического и структурного писания, как мне кажется, формировалось в контексте двух типов естествознания — математизированного и натуралистического, которые в дальнейшем заимствовали друг у друга элементы картины мира.

С. Возможно. Но в данном контексте, применительно к анализу науки, соединение идей целостности и структурного подхода формировало представление о научном знании как о сложной, исторически развивающейся системе. В таких системах формируется уровневая организация элементов, они способны порождать в ходе исторического развития новые уровни, причем каждый такой вновь возникший уровень организации воздействует на ранее сложившиеся, видоизменяет их, в результате возникает новый тип целостности системы. По мере развития система дифференцируется, увеличивает свое разнообразие, в ней возникают относительно автономные подсистемы, и между ними устанавливаются все новые связи. Системы такого типа являются открытыми и в процессе развития всегда проходят через состояния неустойчивости, фазовых переходов, связанных с изменением качества системы, типа системной целостности. Применительно к научному знанию открытость — это погруженность его в культуру и взаимодействие с широким полем социокультурных факторов, а фазовые переходы — это эпохи научных революций.

Анализом научных революций я занялся позднее. А в тот период, в первой половине 70-х, основное внимание было сосредоточено на исследовании структуры и функций оснований науки. Они по отношению к массиву знаний научной дисциплины выступают системообразующим фактором.

Одновременно возникала проблема междисциплинарных взаимодействий. Выделение общенаучной картины мира наряду с дисциплинарными онтологиями (специальными научными картинами мира) вводило представление еще об одном, более высоком уровне систематизации знаний. В нем уже вся наука предстает как развивающееся системное целое. Отдельные науки (дисциплины) выступают ее подсистемами, между которыми осуществляется взаимодействие.

Рассматривая картину мира как обобщенный образ предмета исследования, я столкнулся с новой важной проблемой. Она была сформулирована применяемыми мной установками деятельностного подхода. Любая схема объекта исследования неявно предполагает схему метода деятельности, вводится коррелятивно этой схеме. Возникал вопрос: как фиксируется эта схема метода, в чем она выражается? Это был первый шаг к пониманию идеалов и норм науки — идеалов и норм объяснения и описания, обоснования и доказательности строения и построения знаний, я их интерпретировал как обобщенную схему метода научной деятельности. Потом показал, как они исторически меняются, какова их структура. И дальше возникла новая проблема: как научная картина мира, идеалы и нормы науки включаются в культуру? И вот тут выявился третий компонент оснований науки, в новом ракурсе возникла традиционная для нас тематика, согласно которой философия включена в процессы развития фундаментальных научных знаний. Появилось понятие «философские основания науки». Через них происходит включение всего массива специализированного научного знания в культуру, и они же работают одновременно как эвристика научного поиска. Частично этот анализ оснований науки был намечен в книге «Становление научной теории». Но главная аналитическая работа была проделана уже после ее выхода в свет, во второй половине 70-х и результаты этой работы были представлены в моих публикациях конца 70-х — начала 80-х гг., прежде всего в книгах «Природа научного познания» (1979) и «Идеалы и нормы научного исследования» (1981).

К. Когда я изучал Вашу книгу «Становление научной теории», меня как раз и привлекала эта логика, позволявшая отойти от позитивистских схем и при этом выгодно отличавшаяся своей простотой и продуманностью от построений постпозитивистской философии науки.

С. Когда я стал академиком, то у меня брали интервью для журнала «Вопросы философии». И там был вопрос: что нового я сделал в тех областях философии, в которых я работал? Я сказал, что, вообще-то, трудно заниматься самооценкой, оценку дает научное сообщество. Но, подводя определенные итоги и используя оценки как наших, так и зарубежных философов, я могу рискнуть сказать, что я сделал нового. Первое — это детальный анализ структуры научного знания, не просто фиксация его отдельных элементов, а прежде всего их системных связей, например, связей между картиной мира, теоретическими схемами и эмпирическим уровнем научных знаний. Этого до меня не было сделано. Второе — это открытие процедуры конструктивного обоснования. Третье — анализ структуры и функций оснований науки. Я представил их и как аспект внутренней структуры научного знания, и как своеобразное опосредующее звено между научными знаниями и культурной традицией. Различные области культуры влияют на процессы генерации новых научных идей. Но это влияние опосредуется системой оснований науки. В свою очередь, эти основания развиваются, с одной стороны, под влиянием возникающих в науке эмпирических и теоретических знаний, а с другой, адаптируясь к культурной традиции своей эпохи. Причем эта адаптация протекает не только как воздействие на науку различных областей культуры, но и как обратное влияние науки на эти области. Я под этим углом зрения выделил во всех компонентах оснований науки особые пласты смыслов, которые выражают их социокультурную обусловленность. Такого рода структурная детализация оснований науки привела к ряду следствий, которые мои рецензенты оценивали как новые идеи и новые подходы в философско-методологическом анализе научного знания.

В конце 70-х — начале 80-х на материале истории классической и квантовой электродинамики, а также сопоставляя квантово-механическое описание и принципы анализа сложных систем, я предложил идею о нелинейности исторического развития науки; о потенциально возможных путях истории науки, которые не реализовались, но в принципе могли бы реализоваться в других ситуациях, в других поворотах культуры. Сегодня можно, используя язык синергетики, говорить о точках бифуркации и нескольких сценариях развития в определенные периоды науки. Но вначале я о синергетике и не думал, а получил этот вывод из своего анализа динамики знания, из постановки проблемы: как научное знание включается в культуру. Было показано, каким образом основания науки вписываются в культурную традицию и как эта традиция отбирает из нескольких возможных путей исторического развития знаний те направления, которые лучше всего согласуются с доминирующими в культуре мировоззренческими смыслами, с тем типом рациональности, который лучше всего вписывается в культуру определенной исторической эпохи. Конечно, влияние культуры на научный поиск можно описывать, ссылаясь на психологические факторы и особенности личности ученого. Но это — другой аспект. Я не отрицаю важности анализа психологии творчества, но, на мой взгляд, такой анализ должен опираться на логико-методологические разработки, а в логико-методологическом плане главным звеном в этой проблематике выступают механизмы включения достижений науки в культуру и ее воздействие на научный поиск через основания науки. Еще раз подчеркну, что основания науки — это посредник между наукой и остальной культурой, включающей и вненаучные формы знания.

К. Здесь в особенности важно, как мне кажется, вспомнить о той функции оснований науки, которая выполняется в отношении научного знания, когда еще не сформирована теоретическая схема.

С. Согласен. Я думаю, что это тоже был новый аспект методологического анализа науки. Я сначала изучал, как возникает научная теория и как в этом процессе функционируют основания науки. Это первое, что меня интересовало. Но потом я натолкнулся на следующую проблему: когда есть научная картина мира, идеалы и нормы, философские основания, но еще нет теорий, наука накапливает факты и способна открывать новые явления. Что целенаправляет исследования в этих ситуациях? Я предположил, что основания науки и прежде всего картина мира в этих ситуациях напрямую взаимодействует с опытом. Вначале я думал, что так происходит только в начальных стадиях становления науки. Но потом обнаружил, что когда наука сталкивается с новыми объектами, для которых еще не построены теории, даже в условиях достаточно высокого уровня теоретизации, то она изучает эти объекты эмпирическими методами. Эмпирическое исследование здесь целенаправлено картиной мира, которая определяет стратегию исследований и сама может развиваться под влиянием его результатов.

К. Эту идею и сегодня еще не все усвоили и по достоинству оценили, а в то время это была очень свежая мысль.

С. Я подробно описал эту ситуацию в книге «Природа научного познания» и ряде других работ конца 70-х — начала 80-х гг. Не могу в этой связи не вспомнить один курьезный случай. Через 10 лет после того, как вышли мои работы на эту тему, я как-то встретил книгу: В.Н. Михайловский и Г.Н. Хон «Диалектика формирования современной научной картины мира» (Л., 1989). В ней авторы пишут, что B.C. Степин анализировал картину мира и у него показано, как она работает при построении теорий; но он не проанализировал, как картина мира может взаимодействовать с опытом напрямую, и мы предлагаем это новое дополнение к проведенному им анализу. Я только внутренне засмеялся, но был вынужден в одной из своих книг отреагировать на это в виде ремарки, сославшись на соответствующие свои публикации прошлых лет.

К. Надо понимать, что авторы читали, но не дочитали эти ваши работы?

С. Не дочитали, а может быть прочитали, да забыли. Это, знаете, напоминает шутки И. Ильфа и Е. Петрова: … утром встал, сочинил стихи «Я помню чудное мгновенье», а потом обнаружил, что все это у Пушкина уже есть, — какая подлость со стороны классика… Я себя классиком не считаю, но, согласитесь, вариант похожий.

Вначале я анализировал ситуацию «картина мира- опыт» на материале естествознания, преимущественно физики. Но потом обратился к социально-гуманитарным наукам. Здесь такие ситуации встречаются значительно чаще. Но осмысливаются неадекватно. Принципы картины мира называют теорией, а поскольку это отлично от образцов развитых теорий естествознания и его конкретных теоретических моделей, то усматривают в этом специфику социальных и гуманитарных наук. Но в этих науках тоже существуют теоретические модели, в том числе и математизированные.

К. Уже К. Маркс пытался, видимо, сделать это в экономике, в первом томе «Капитала».

С. Я в своей книге «Теоретическое знание» обращал внимание на то, что в экономической науке есть достаточно образцов конкретных теоретических схем, использующих идеализации так же, как то делается в естествознании. Например, когда К. Маркс писал о законе стоимости, он формулировал его для идеализированной ситуации. Предполагается, что товар обменивается на товар в соответствии с общественно необходимым трудом, вложенным в него. Но такого никогда не бывает, поскольку в реальности есть колебание рыночных цен. Закон формулируется относительно теоретической схемы, в которой фигурируют стоимости, идеализированные товары и идеализированный товарный обмен. В современных макроэкономических теориях важную роль играет математическая формулировка законов спроса и предложения товаров, которая получена относительно модели, предложенной известный швейцарским экономистом XIX века Л. Вальрасом. Эта модель предполагает, что сумма избыточного спроса и предложения всех товаров на рынках равна нулю. Я отмечал в своей книге «Теоретическое знание» (2000), что закон Вальраса с методологической точки зрения формулируется так же, как закон идеального газа в физике, который применим только к ситуациям с небольшими давлениями, когда взаимодействие молекул можно интерпретировать как упругое соударение материальных точек. Но при больших давлениях закон Бойля -Мариотта не выполняется. Он обобщается в законе Ван-дер-Ваальса, учитывающем силы молекулярного взаимодействия, от которых абстрагируется модель идеального газа. Так же обстоит дело и в законе Вальраса, 6 макроэкономике. Этот закон требует корректировки при описании неравновесных рынков, и тогда создаются новые модели и новая система идеализации (модель Кейнса — Викселя, усовершенствованная Дж. Стейном и Г. Роузом, модель неравновесных рынков, предложенная американскими экономистами Д. Патинкиным, О. Левхари и Г. Джонсоном). Относительно этих моделей вводятся более сложные математизированные формулировки законов товарно-денежного обращения. Впрочем, большая часть исследований в социально-гуманитарных науках может быть описана как ситуации взаимодействия картины социальной реальности и опыта. И нужно еще принять во внимание то обстоятельство, что теоретический уровень исследования может быть представлен историческими реконструкциями, которые применительно к исторически развивающимся объектам выполняют функцию теоретических моделей исследуемой реальности.

Кстати, если уж мы затронули тему новых результатов, полученных в моих исследованиях, то я бы выделил особо еще два следствия, которые вытекали из анализа оснований науки и идей конструктивного введения абстрактных объектов в теоретические модели. Речь идет о поставленной Т. Куном проблеме образцов решения задач и об обобщении принципа наблюдаемости..

К. В 70-е гг. прошлого века едва ли не все эпистемологи, историки и методологи науки увлекались постпозитивистской философией науки, в частности концепцией Томаса Куна, а его книга «Структура научных революций» стала чуть ли не Библией целого поколения. Мне известно, что Вам удалось справиться с важной проблемой генезиса образцов, которая уже была намечена, но не решена Куном.

С. Т. Кун справедливо указал на то обстоятельство, что в состав теории включаются образцы решения задач. В механике в качестве таких образцов выступают задачи колебания и вращения тел, соударения упругих тел, движения тела в поле центральных сил и т. п. В классической электродинамике — кулоновская задача, задачи электромагнитной и электростатической индукции, магнитного и силового действия токов, постоянного тока и т. п. Идея Т. Куна выражала понимание того, что теория развертывается как решение задач в соответствии с некоторыми образцами. К тому времени, как познакомился с книгой Т. Куна, а это произошло где-то к концу 60-х, у меня уже были разработаны идеи генетически-конструктивного развертывания физической теории.

Это позволило не просто зафиксировать наличие образцов, по аналогии с которыми решаются другие теоретические задачи, но и поставить вопрос об их структуре. В моем анализе образцы выступали как демонстрация способов редукции фундаментальной теоретической схемы к частным, способов порождения «дочерних» (по отношению к фундаментальной) частных теоретических схем и соответствующих законов. Эти способы в самой теории, как правило, не описываются в форме методологических инструкций, они демонстрируются. И усвоение теории, ее понимание не сводятся только к усвоению ее принципов и пониманию сути ее законов. Это необходимо, но этого недостаточно. Нужно еще усвоить, как решаются теоретические задачи на образцах (например, как выводятся из уравнений Максвелла законы Кулона, Био-Савара, законы Фарадея для электромагнитной индукции и т. п.). Только благодаря этому приходит понимание теории, и тогда можно решать новые задачи по образцу и подобию уже решенных, включенных в качестве образцов в состав теории. Заслуга Т. Куна была как раз в том, что он сфокусировал внимание на образцах как особых компонентах научной теории.

Но тогда возникает проблема генезиса образцов. Как они формируются и как включаются в состав теории? Нельзя сказать, что Т. Кун не видел той проблемы. Напротив, он пытался найти ее решение, апеллируя к психологии творчества. Он пытался объяснить генезис образцов в терминах применения аналогий и «гештальт-переключения». Но решить проблему на этих путях не удавалось. В лучшем случае возникали лишь некоторые предварительные ассоциации, которые могли стимулировать новые подходы.

К проблеме генезиса образцов я обратился уже после того, когда была проработана тематика генезиса частных и фундаментальных теорий классической и неклассической науки. Решающим звеном было открытие процедур конструктивного обоснования, а осуществленная мною с Л.М. Томильчиком реконструкция максвелловской электродинамики послужила материалом для нового уровня методологической рефлексии — анализа проблемы образцов.

Суть дела была в следующем. Важно предварительно зафиксировать, что построение развитой теории осуществляется путем последовательного обобщения частных теоретических схем. Процесс обобщения протекает поэтапно. Он основан на применении аналоговых моделей, построении промежуточных гипотетических схем и их конструктивного обоснования. При включении в процесс обобщения нового материала промежуточная схема перестраивается, превращается в новую гипотезу и ее нужно вновь конструктивно обосновывать. И здесь самое главное! Необходимо, но недостаточно осуществить «конструктивную привязку» обобщающей теоретической схемы к новому материалу, доказать, что в нее включается конструктивное содержание нового блока частных теоретических схем. Важно еще и проверить, сохранилось ли в модифицированной промежуточной схеме прежнее конструктивное содержание. Не разрушилось ли оно в процессе ее модификации, ведь составляющие ее абстрактные объекты наделялись новыми признаками. Проверка этого типа проводится путем конструирования на основе обобщаемой схемы всех ассимилированных ей ранее частных теоретических схем. Теперь они предстают как «дочерние» образования по отношению к обобщаемой схеме. И на этой основе осуществляется вывод из обобщающих законов ранее автономно существовавших частных теоретических законов.

В нашей реконструкции максвелловской электродинамики все эти процедуры прослеживались достаточно отчетливо. Когда Максвелл получал на каждом этапе предпринятого им синтеза очередное обобщающее уравнение и соответствующую конструктивно обоснованную теоретическую схему, он проверял, насколько сохраняется в них предшествующий физический смысл, относящийся к уже ассимилированному материалу.

А на завершающем этапе, когда были получены его знаменитые уравнения, выражающие законы электромагнитного поля, Максвелл показал, что из этих законов можно получить все частные теоретические законы, на которые он опирался. На этой стадии обоснования и возникала демонстрация решения задач, возникали образцы такого решения.

К. Когда в последний раз исследователь выводит частные законы, опираясь на новую теорию, можно ли этот последний шаг рассматривать просто как дедуктивный вывод следствий?

С. Вывод следствий осуществляется генетически-конструктивным путем. Максвелл показывает, как из его обобщающей теоретической схемы можно получить в качестве дочерних образований частные теоретические схемы кулоновского взаимодействия зарядов, электромагнитной и электростатической индукции, постоянного тока и т. п. И соответственно вводит новые формулировки законов Кулона, Био-Савара, Ампера, Фарадея и т. п. Причем многие из этих законов ранее были сформулированы в контексте идеи дальнодействия и имели другую математическую форму. Он их переписывает в полевой форме. Это было изложение новой теории и одновременно ее обоснование. Можно сказать, что теория как исторически развивающаяся система несет в себе следы своего генезиса. То, что было основными этапами генезиса, становится структурой теории, то, что было обоснованием, становится образцами решения задач.

Как бы потом ни видоизменялась теория (а она после своего становления может не раз переформулироваться, выражаться в новой математической форме), первичные образцы решения задач в ней сохраняются. В современных изложениях теории электромагнитного поля обязательно будет вывод из уравнений Максвелла, законов Кулона, Био-Савара, электромагнитной и электростатической индукции, постоянного тока. А это именно те законы и теоретические схемы, которые выступали исходным материалом для построения максвелловской электродинамики, и которые в видоизмененном виде были включены в нее.

У меня был случай обсудить эти результаты с Т. Куном. Я встречался и дискутировал с ним дважды — в самом начале 90-х в Москве и затем в Бостоне. Вначале он скептически воспринял мое утверждение о том, что поставленная им проблема образцов мною решена логико-методологическими средствами. Но затем, по мере углубления дискуссии, он убедился в справедливости сказанного. Я довольно твердо объяснил, почему проблема не могла быть решена в рамках западной традиции и выработанных ею методологических средств. Для решения принципиально важно было обнаружить процедуру конструктивного обоснования. Т. Кун сказал, что ему требуется все это обдумать и просил переслать ему все мои работы на английском по данной тематике. Я передал ему две статьи, а затем выслал еще несколько оттисков. Мы договорились продолжить дискуссию через год на одной из конференций. К сожалению, эта встреча не состоялась. Томас Кун тяжело заболел, а затем пришла печальная информация о его смерти. Как и рано ушедший из жизни И. Лакатош, Т. Кун, бесспорно, был одной из самых ярких фигур в постпозитивистской философии науки.

К. А как соотносились Ваши идеи конструктивности с принципом наблюдаемости, ограниченность которого стала ясна довольно быстро в результате критики индукции К. Поппером?

С. Я обобщил принцип наблюдаемости, истолковав его как первую попытку подойти к идеям конструктивности. Принцип наблюдаемости создает иллюзию, что теория рождается как индуктивное обобщение опыта. А принцип конструктивности утверждает, что теория рождается вначале как гипотетическая схема сверху по отношению к опыту и только потом адаптируется к опыту. Конструктивное введение объекта — это адаптация гипотетического варианта теории к опыту, которое автоматически создает правила соответствия, связывающие теоретические термины с опытом.

Кстати, не только К. Поппер предъявлял претензии к индуктивистской трактовке принципа наблюдаемости. Сходные идеи я нашел у А. Эйнштейна. В беседе с В. Гейзенбергом Эйнштейн подчеркивал, что сама по себе наблюдаемость без теории мало что значит. Только теория может определить, что наблюдать и как наблюдать. Принцип наблюдаемости, если его применять в его жесткой версии, требовал использовать при построении теории только принципиально наблюдаемые величины. Но жесткое требование исключать из теории ненаблюдаемые величины никогда не применялось в науке. Без этого нельзя построить большинство гипотез и теорий. Но в своей мягкой формулировке принцип наблюдаемости перестает работать в качестве методологического регулятива. Он не содержит конкретных указаний где и когда его следует применять, на каком этапе построения теории следует устранить ненаблюдаемые объекты. Применение принципа наблюдаемости становится делом интуиции исследователя, который должен сам решить, какие величины и какие теоретические конструкты устранить как ненаблюдаемые.

Принцип конструктивности преодолевает эти трудности. Он предполагает, что на стадии гипотезы конструкты могут приобрести новые признаки, указывает, что это должны быть конструкты гипотетической теоретической схемы. Их признаки нужно проверить на непротиворечивость и выстроить заново в качестве идеализации, опирающихся на новую область опыта.

Все эти результаты были получены мной в период, когда философия науки акцентировала логико-методологическую проблематику, сосредоточиваясь на анализе операций построения нового знания.

Концепция динамики науки была разработана мною на материале физики. Естественно возникал вопрос, насколько можно переносить эту концепцию на другие области знания. Я не сомневался в возможности такого применения, поскольку концепция была сформулирована в общей форме, в логико-методологическом языке, выходящем за рамки философии физики.

После перехода в Белорусский госуниверситет, где я после защиты докторской стал и профессором, у меня появились ученики — аспиранты, а затем и докторанты. Большинство из них принимали мою концепцию структуры и развития научных знаний. Они применяли ее в своих исследованиях. Появились работы, в которых анализировался под этим углом зрения материал биологии и социальных наук. Проблемным, например, было выявление в составе биологического знания такой формы этого знания, как специальная научная картина мира. В этом плане интересны были работы Л.Ф. Кузнецовой. Я был научным руководителем ее кандидатской и консультантом докторской диссертации. Сегодня она профессор, работает на той же университетской кафедре. В ее работах было прослежено, как создается и развивается картина биологической реальности на разных этапах истории биологии и как эта картина выполняет роль исследовательской программы в теоретических и эмпирических исследованиях биологии. Но не только мои прямые ученики демонстрировали возможности концепции. Мне, например, было чрезвычайно интересно обсуждать под этим углом зрения методологические проблемы астрономии с В.В. Казютинским — известным специалистом в этой области. Он затем применил представления об изменениях картины мира и идеалов и норм исследования при анализе революций в астрономии.

Помню, пришло письмо из Томска от В.В. Чешева, который использовал некоторые идеи моей концепции при анализе технического знания. Впоследствии мы не раз встречались с ним и вели интересные дискуссии на темы специфики технического знания.

В начале 80-х я познакомился с В.Г. Гороховым. Он хорошо знал мои работы и применил мою концепцию к анализу структуры и генезиса технических наук. Результаты, которые он получил, на мой взгляд, были из числа интереснейших в этой области. В. Горохов показал, что в технических науках, которые традиционно полагались прикладными, есть слой фундаментальных теорий и частных теоретических схем и законов, выявил специфику теоретических схем в технических науках, выделил их классические и неклассические образцы.

Расширение поля приложения концепции свидетельствовало о ее потенциале и возможностях дальнейшего развития.

В конце 70-х — первой половине 80-х гг. на передний план в философии науки стали выходить проблемы социокультурной детерминации научного познания. В моих исследованиях они возникли как естественное следствие анализа оснований науки. После выяснения роли социокультурных факторов в развитии научных картин мира, в развитии идеалов и норм науки главное мое внимание было направлено на анализ философских оснований науки и их связи с культурной традицией.

Беседа третья. Культура и типы рациональности

К. Каким образом Ваши исследования философских оснований науки привели к исследованию оснований культуры, как изменялось Ваше понимание роли философии в культуре?

С. К новому сдвигу проблем приводило, с одной стороны, выявление специфики научного познания, а с другой — процесса формирования и развития философских оснований науки. Проблема специфики науки и ее отличие от других форм познания особенно актуализировалась в связи с анализом социокультурной детерминации науки. Ведь для того чтобы исследовать, как взаимодействует наука с философией, искусством, религиозно-мифологическим сознанием, обыденным сознанием — для этого нужно вначале их различить. Интуитивного различения здесь недостаточно, нужен был особый анализ.

Существует несколько признаков, характеризующих специфику науки. Я выделил два главных, а остальные представил как зависящие от них, скоррелированные с ними. Первая основная характеристика науки состоит в том, что она дает предметное объективное знание о мире. Все, на что направлено научное познание, — это объект. Наука может изучать и субъекта, состояние его сознания, но изучает их как объекты, подчиненные естественным законам. Она может изучать все в человеке и окружающем его мире, но в особом ракурсе, с особой точки зрения. Наука — как царь Мидас из известной легенды. К чему бы Мидас ни прикоснулся, все обращалось в золото. К чему бы ни прикоснулась наука — все для нее объект, подлежащий изучению. А там, где наука не может сконструировать предмет и представить его «естественную жизнь», определяемую его сущностными связями, там кончаются ее притязания. Этот ракурс предметности выражает одновременно и безграничность и ограниченность науки, поскольку человек как самодеятельное сознательное существо обладает свободой воли, его бытие не только объектное, но и субъектное. И не все состояния его субъектного бытия могут быть исчерпаны наукой, даже если предположить, что такое всеобъемлющее знание о человеке, его жизнедеятельности может быть получено. В этом утверждении о границах науки нет ничего антисциентистского. Просто это констатация того, в общем-то, очевидного факта, что наука не может заменить все формы познания мира, всю культуру. И то, что ускользает из ее поля зрения, компенсируется другими формами духовного постижения мира искусством, религией, нравственностью, философией и даже, в определенной мере, обыденным познанием.

К. Это уже был ход далеко за переделы методологии науки как таковой, в область общефилософских проблем мировоззрения, культуры…

С. Возможно, и так. Важно, что в рамках этого понимания возникли новые подходы. Наука не просто ориентирована на получение предметного, объективно-истинного знания. Она должна постепенно наращивать это знание, обеспечить его рост, открытие нового. В этом вторая отличительная характеристика науки. Рост знания она обеспечивает за счет появления теоретических исследований, имманентного движения в системе идеализированных конструктов теории и проверки теоретических гипотез опытом. И в этом развитии она открывает предметные структуры будущей практики. То, что делает наука, не обязательно сейчас же должно быть употреблено в массовой практике сегодняшнего дня. Оно может быть освоено в практике далекого будущего, а возможно, что это вообще вспомогательные идеи, непосредственно не имеющие выхода в практику, но без них не были бы выработаны теории, открывающие пути к новым технологиям. Наука — это деятельность, которая открывает человечеству новые предметные миры.

Я показал, что из этих главных признаков науки можно получить и ряд других: особенности средств научной деятельности (языка науки и ее инструментария), методов науки, ее результатов (того типа знаний, которые наука генерирует) и, наконец, особенности субъекта научной деятельности, в том числе и этических установок, которые регулируют эту деятельность. Из базисных характеристик науки вытекают два базисных принципа научного этоса: ищи истину («Платон мне друг, но истина дороже») и наращивай истинные знания, не повторяя уже пройденного, того, что было сделано до тебя. Отсюда и два важных этических ограничения в науке- запрет на умышленное искажение истины и запрет на плагиат.

Постоянные прорывы науки к новым предметным мирам связаны с открытием и освоением его новых типов системных объектов. От простых механических систем наука переходит к освоению сложных, саморегулирующихся систем, а затем и сложных саморазвивающихся систем. Каждая из таких систем требует особого понимания категорий части и целого, причинности, пространства и времени. Чтобы изучать объекты, относящиеся к разному системному типу, нужны особые «категориальные сетки», обеспечивающие понимание и познание таких объектов. И тогда вставал вопрос: откуда они берутся, как они возникают в науке и культуре? И здесь возникла идея философии как генератора новых категориальных смыслов, которые заранее формируются, включаются в культуру, транслируются в ней, ждут своего часа, и когда необходимо, ученый к ним обращается, начинает с ними работать. Эта же идея в несколько другом варианте возникала в процессе анализа философских оснований науки. Если рассмотреть, допустим, физику с XVII до конца XIX века, то там в качестве ее философских оснований выступал механицизм. Совершенно очевидно, что эти принципы и способы видения мира не исчерпывали всего массива философского знания, потому что в это время в философии было множество различных концепций, идей, теорий, была борьба между ними. Но для того чтобы включить в культуру те знания, которые были добыты физикой XVII — XVIII веков, достаточно было механистического мировоззрения.

Философские основания науки играют двоякую роль: с одной стороны, они обеспечивают включение добытых знаний в культуру, а с другой — служат эвристикой научного поиска, обеспечивают поиск новых подходов к изменению картины мира и изменению идеалов и норм науки. Тогда возникла первая проблема: как соотнести философские основания науки с остальным массивом философского знания? Очевидно, что они не совпадают, что философские основания селективно заимствуются наукой из развивающегося массива философского знания. Они располагаются между философией и наукой и разрабатываются уже не только философами, но и учеными-специалистами вместе с философами, т. е. такими людьми, которые могут совместить в себе и философию, и специальные научные знания, — такими, как Галилей, Декарт, Лейбниц, Бор, Эйнштейн. Но есть еще развивающийся массив философского знания, из которого наука черпает отдельные идеи, для того чтобы обеспечить производство своего знания в какую-то историческую эпоху. Получается, что в философии заранее нарабатываются идеи, представления, категориальные смыслы, которые может использовать наука. Если ученые не находят в готовом виде такие идеи, то они должны выработать их самостоятельно. Но при этом, во-первых, они уже выходят за рамки своей специальной науки и входят в область философских исследований, перестают быть только физиками, математиками, биологами, а становятся философами (такое совмещение как раз и характеризует великие умы от Галилея, Ньютона, Декарта и Лейбница до Эйнштейна и Бора). Во-вторых, в своих философских поисках они опираются на предшествующие философские работы, на развитый в философии концептуальный аппарат и методологический инструментарий.

Поэтому во всех случаях выходит: для того чтобы наука использовала при решении своих проблем те или иные категориальные смыслы, философские идеи и принципы, нужно, чтобы эти категории, идеи и принципы были предварительно получены в системе философского знания.

Когда наука формирует и использует те или иные философские основания и когда она их преобразует, переходит к новым основаниям, то для всего этого в массиве философского знания должны быть предварительные наработки. И тогда возникает вопрос: а как ото возможно? Как возможна философия? Для решения этого вопроса мне понадобился анализ культуры. Это относится к работам 80-х годов, когда я от собственно методологических занятий перешел к исследованию связей философии, культуры и цивилизации. Я и сейчас занимаюсь этой проблематикой.

К. Расскажите более подробно, как Вы решали проблему прогностических функций философии по отношению к науке?

С. Для начала нужно было зафиксировать факты, свидетельствующие, что философия способна порождать идеи, которые потом оказываются эвристически ценными для науки. Кроме того, важно было выяснить, в каких ситуациях научного поиска эти идеи становятся наиболее актуальными. По этому поводу у меня уже были предварительные соображения, связанные с объективной потребностью науки перестраивать наиболее общие категориальные смыслы при переходе к освоению нового типа системных объектов.

Допустим, речь идет о классической науке XVII-XVIII веков. Для освоения объектов, с которыми она тогда работала (это были простые системы), было достаточно следующей категориальной сетки. Можно считать, что целое определяется свойствами частей, которые автоматически создают свойство целого, т. е. исключается идея особых системных качеств целого. Этот подход вполне оправдан для простых механических систем. Например, простую машину типа часов или механического двигателя можно разобрать на части, а потом собрать, и она будет работать, если сборка проведена правильно, то есть элементы, выделенные из системы, не теряют своих свойств и их снова можно включить в систему. Далее, для описания причинных связей между элементами системы и ее взаимодействия с другими подобными системами достаточно лапласовской детерминации, т. е. жесткой однозначной причинности. Если известно положение частиц в какой-то момент времени, их начальные импульсы и координаты, а также известны действующие на них силы, то можно предсказать их поведение на сколь угодно большое время. Пространство и время при этом можно считать абсолютными, как в ньютоновской, механической картине мира. Они безразличны к протеканию в них тех или иных процессов. Эти процессы не влияют на свойства пространства — времени, это как бы арена, на которой разыгрываются процессы, но их особенности не влияют на свойство самой арены. Вот примерно такая категориальная сетка применима для освоения простых систем. Она и составляла ту базу философских оснований естествознания, которая доминировала в науке этого исторического периода. Но при переходе к освоению больших систем, сложных систем с обратными связями, с блоком управления, с передачей информации, уже прежних категориальных смыслов недостаточно. Придется по-новому вводить соотношение частей и целого. В понимание целого нужно ввести представление об особых системных качествах, т. е. свойства целого полностью не исчерпываются свойствами частей, часть внутри целого и вне целого может обладать разными свойствами. Более того, часть может существовать только внутри целого, а будучи выделенной из целого, теряет свои качества. Например, если вы разберете живой организм на клетки, то клетки могут погибнуть, и вы назад его уже не соберете, в отличие от часов, которые вы можете разобрать и собрать по винтикам, если умеете это делать. В сложных системах лапласовская причинность уже действует с ограничениями. Она может присутствовать в виде жестких команд, идущих от блока управления к подсистемам, но одновременно подсистемы характеризуются стахостическими взаимодействиями, и там проявляется вероятностная причинность. В понимании пространственных и временных характеристик приходится вносить коррективы, потому что в больших системах типа биологических объектов возникает особое внутреннее пространство и внутреннее время (пространство ареала, биологические часы), которые не сводимы к внешнему пространству и времени. Для понимания и исследования сложных систем нужна другая категориальная сетка, а не та, которая работала в познании малых систем. А если перейти к системам третьего типа, к системам с саморазвитием, исторически развивающимся объектам, то здесь опять требуется новая категориальная структура. Например, придется связывать понятие детерминации с понятием о возможности и действительности, с превращением возможности в действительность, потому что появляется несколько сценариев развития, относительно которых невозможно жестко детерминированно предсказывать будущее поведение системы. Она, проходя через точки бифуркации, может менять стратегию своего развития; возникает несколько возможных линий развития системы. Появление нового уровня организации элементов будет воздействовать на ранее сложившийся уровень и менять их связи, а значит, менять законы функционирования. Для сложных развивающихся систем можно ввести идею изменения законов во времени. К примеру, было время, когда во Вселенной не было живых систем и не было законов биологии, они появились исторически. Если вы рассматриваете такую систему, как развивающуюся Метагалактику, то можно констатировать появление здесь законов биологического и социального развития на определенных стадиях эволюции этой системы. С этих позиций проблема формулируется следующим образом: сложившаяся в науке и применяемая ею категориальная сетка обеспечивает освоение определенных типов объектов, но развивающаяся наука рано или поздно наталкивается на новые объекты более сложной системной организации, чем те, которые она изучала ранее. Значит, наука должна иметь ресурсы, чтобы ввести новую категориальную сетку, иначе она будет рассматривать новый объект в старых категориях и все время сталкиваться с противоречиями. Хороший тому пример — история квантовой механики. В начале ее создания в умах исследователей, которые строили новую теорию, витала старая категориальная структура, сформулировавшаяся в классической физике, и они были вынуждены мучительно преодолевать ее и все время решать философские проблемы: как часть относится к целому, нужно ли расширить понятие детерминизма. Этому во многом были посвящены знаменитые споры А. Эйнштейна и Н. Бора на Сольвеевских конгрессах. По существу, само движение науки к освоению новых типов объектов, в частности объектов микромира, и новых типов взаимодействия потребовало решать философские проблемы, формировать новую категориальную систему, обеспечивавшую понимание и познание новой реальности.

К. И такое случается достаточно часто, если мы имеем дело с активно прогрессирующей наукой, с «перманентной революцией», как К. Поппер это называл? Видимо, и сам Поппер по-другому стал относиться к философии, поскольку понял невозможность без обращения к ней объяснить динамику науки…

С. Когда наука переходит к освоению объектов нового типа, это, как правило, требует переосмысления категорий. И в эти периоды наука просто заставляет ученого заниматься философской работой, он обращается к массиву философского знания и находит в нем необходимые ресурсы. К примеру, есть свидетельство Гейзенберга и Бора о том, что на ранних этапах квантовой теории они очень активно обсуждали проблемы теории познания, вопросы, связанные с пониманием причинности, и многие другие философские проблемы. Есть свидетельство о том, что на формирование принципа дополнительности Н. Бора оказали влияние идеи С. Кьеркегора, который критиковал Гегеля и выдвигал идеи дополнительности противоречий. Здесь возникает очень интересная проблема: как в философии еще до того, когда наука начинает осваивать те или иные типы объектов, вырабатываются категориальные структуры, которые обеспечивают освоение этих объектов? Это кардинальный вопрос: как возможна философия в качестве эвристики науки?

И отвечая на него, я вынужден был заняться проблемой природы философского знания. Мне пришлось при этом внутренне преодолевать установки, которые в той или иной мере были в сознании каждого из нас, получивших образование в советскую эпоху. «Философия — наука о наиболее общих законах природы, общества и мышления». Я верил в эту знаменитую энгельсовскую фразу, но потом я вынужден был все это переосмыслить. Во-первых, я сам для себя сделал такой вывод, что эта энгельсовская формула верна, но ограничена. Она подходит только для некоторых систем философского знания. Под нее очень трудно подвести, например, средневековую философию, которую мы изначально не можем определять как науку. Согласно стандартам, по которым нас обучали, — это религиозные доктрины или религиозная философия, она представляет собой особый случай, отличающийся от научной философии. Потом я подумал о том, что Толстой, Достоевский создали оригинальные философские идеи. Но они вырабатывались в рамках совсем иной, не научной, а художественной традиции и отражены в созданном этими великими писателями произведениях. В романе «Война и мир» Толстого есть и своя философия. Потом я вспомнил о том, что есть философия Камю, Сартра, которые в драматургических произведениях выражали свои философские идеи. И тогда я пришел к выводу, что энгельсово определение философии не подходит для философии в целом.

К. То есть оно, может быть, отчасти подходит для французского Просвещения, для Гегеля или для самого марксизма, но не для всего многообразия философских учений?

С. Совершенно верно. Она подходит для философии, которая ориентирована на сциентистскую традицию. Есть разные типы философствования. Есть в философии тип, связанный со строго логическими построениями, когда одно положение строго логически выводится из другого, а есть философия, которая больше работает на смысловых образах и в ней преобладает художественное начало. Это меня заставило по-иному осмыслить то, чем занимается философия, но поставленная ранее проблема сохранялась. Как возможно в философии продуцировать категориальные сетки, которые потом пригодятся для науки?

То, что философия это умеет делать, об этом свидетельствует история науки. Я с этой точки зрения посмотрел, например, на то, как физика XX века относилась к Канту, и вспомнил о том, что в своей автобиографии Эйнштейн с сожалением отмечал, что он поздно прочитал Канта, т.к. иначе ему легче было бы создавать теорию относительности. Эйнштейн исходил из того, что теория может быть навеяна опытом, но она не может быть индуктивно выведена из опыта. На деле же она вводится сверху по отношению к опыту, в каком-то смысле вводится априорно на первых этапах, а потом адаптируется к опыту. Дальше я установил, что ряд идей, которые наука начинала разрабатывать относительно исторически развивающихся систем только со второй половины XX века, были высказаны еще Гегелем. Идеи возможных сценариев развития системы были отработаны у Гегеля в виде категорий реальной и абстрактной возможности и превращения возможности в действительность. Всегда есть поле возможностей, из которых не все превращаются в действительность. Затем я вспомнил о том, что у Гегеля есть замечательная идея погружения в основание. Нечто рождает свое иное, вступая с ним в рефлексивную связь и меняет само основание. Это было явно похоже на наращивание уровней иерархии в развивающейся системе, когда верхний уровень заставляет перестраивать связи элементов нижнего уровня и меняет свойства этих элементов. Я даже подумал об этой идее Гегеля по поводу необходимости иначе определить понятие времени для процессов развития. Он не находил развития в природе, а только в сфере духа, в сфере сознания, поэтому у него природа развивается в пространстве, но не во времени.

К. Похоже, что идея времени особо чувствительна к концептуальным перестройкам в науке и философии. Как раз этой теме посвящена статья П.П. Гай-денко, которую она подготовила для данного издания. Применительно же к Гегелю получается едва ли не так, что разрабатываемые им идеи историко-культурного времени в дальнейшем оказались небесполезными для естественной истории, для современной постнеклассической науки?

С. Гегель, по крайней мере, привлек внимание к тому, что применительно к естественной истории надо как-то иначе задавать время, т. е. каждый тип развития может иметь свои пространственно-временные характеристики. Проводя анализ далее, я заметил, например, определенную связь между идеями Лейбница и идеями, которые развивал Дж. Чью в знаменитой модели бутстрапа(зашнуровки). Там есть нечто похожее на монады, где каждая частица содержит потенциально все остальные, когда они как бы зашнурованы друг на друга. Они все представляют собой систему, постоянно обменивающуюся веществом, энергией и информацией, и каждая из них вроде бы сама по себе, как лейбницева монада без окон, и в то же время все остальные частицы в ней светятся. Потом я вспомнил апории Зенона, когда он говорит, что нельзя перейти мост и Ахиллес не догонит черепаху. Если вы берете отрезок, он ведь — бесконечное число точек, если вы берете маленький кусочек отрезка, то он — тоже бесконечное число точек, и сколь бы малый кусочек отрезка вы ни брали — это бесконечное число точек.

К. Отсюда напрашивается ход к теории множеств, к проблемам обоснования математики.

С. Да. Эта проблема потом возникла у Г. Кантора и Г. Фреге — как сравнивать бесконечные множества. Таким образом, старая проблема всплывает через две тысячи лет на высших этапах развития математики. Значит, философия может формулировать проблемы, которые намного опережают свой век, и создавать категориальные смыслы, которые в ее эпоху избыточны, но которые могут понадобиться в будущем. И тогда встал вопрос: каковы механизмы такого порождения этих новых категориальных структур?

Переосмысливая понятие философии, я натолкнулся в конце 70-х гг. на довольно расплывчатые определения, которые были у М. Мамардашвили. Он определял философию как рефлексию над предельными основаниями культуры. Но что такое предельные основания — этого определения у него не было. Возможно, таков был стиль его философствования, многое было построено на догадках, на контекстных недомолвках, на образах. Были у него и интересные довольно строгие логические рассуждения, но были и плывущие структуры. Он мне сам часто говорил, что еще не может найти адекватного языка для выражения каких-то образов и идей. Поэтому его идея о предельных основаниях культуры для меня была непрояснена, но постановку проблемы она инициировала. В то время я уже начал анализировать роль культуры в формировании человеческой социальности, сконструировал определенную схему (модель) социума, где он рассматривался как система, в которой было выделено три взаимодействующих подсистемы. Первую можно обозначить, как неорганическое тело цивилизации, — это искусственные органы человеческой деятельности, созданная им вторая природа, система техники и способ развития двухкомпонентной телесности человека: его органического, биологического тела и системы искусственных органов, предметных структур второй природы, которые функционально выступают как продолжение и дополнение естественных органов человека. Такое понимание человека было основным принципом марксистской философской антропологии. Оно явилось одной из стимулирующих идей, которые привели к материалистическому пониманию истории, разработке представления о решающей роли способа производства, которое Маркс рассматривал как способ воспроизводства и развития неорганического тела цивилизации. Вторая подсистема — это многообразие человеческих отношений: бытие человека в социальных коллективах, больших и малых социальных группах, образующих макро- и микроструктуру общества. И третья подсистема — это культура, наличие в обществе как целостном социальном организме сложно организованной совокупности информационных кодов, хранящих и транслирующих надбиологические программы человеческой жизнедеятельности. Воспроизводство и развитие общества предполагает воспроизводство и развитие многообразия видов деятельности, поведения и общения. Воспроизводство любого вида деятельности нуждается в соответствующих программах, потому что деятельность дискретна. Осуществление любого акта деятельности и его повторение, необходимое для получения определенного результата (продукта), предполагает, что субъект деятельности имеет цели, ценности знания и навыки, обеспечивающие его целесообразные действия с орудиями, их соединения с исходным материалом, который преобразуется в продукт как в опредмеченную цель. Эти цели, ценности, знания, навыки и выступают как особая программа деятельности, которая должна стать достоянием субъекта. Такого рода программы могут транслироваться, передаваться в виде образцов, знаний, предписаний, верований, норм, мировоззренческих установок и т. п. Они составляют массив накопленного человеческого опыта — гибкий, исторически изменчивый, который составляет то, что мы называем культурой. В рамках этой модели социума я и начал анализировать основания культуры.

К. Мне кажется, это вообще было время, когда в марксистской философии обратились к понятию культуры и пытались как-то скорректировать всю концепцию, спасти ее, впрочем, безрезультатно. Однако при этом возникает общая культурологическая тенденция, которая и сегодня весьма влиятельна, в том числе и в теории познания. Впрочем, основания культуры по-прежнему остаются недостаточно проясненным феноменом, что, видимо, вообще характеризует всякие основания…

С. Пытаясь выяснить, что нужно понимать под основаниями культуры, я много перечитал, пересмотрел Шпенглера, Хайдеггера. В 70-е гг. появилась очень хорошая книжка А.Я. Гуревича — «Категории средневековой культуры», где он показывает, как категориальные смыслы в культуре определяют человеческую социальность. И тогда возникла идея: надо то, что Гуревич назвал категориями культуры, то, что Шпенглер называл эпифеноменами культуры, выделить и отличить от философских категорий. И я привел такое различение. Прежде всего, зафиксировал, что философские категории выступают как рефлексия над категориями культуры. И чтобы дважды не употреблять слово «категория», я применил как синоним категорий культуры термин «мировоззренческие универсалии», имея в виду, что они и составляют основание культуры той или иной исторической эпохи. Я размышлял примерно так: культура — это очень гибкая, изменчивая система, это огромный массив постоянно меняющихся программ деятельности, поведения и общения людей. Тем не менее Шпенглер пишет правильно, что культура представляет собой всегда некое целое, единый целостный организм, что есть какая-то связь между, допустим, греческой архитектурой, греческой наукой и способом решения дел на народном собрании, политической организацией полисной жизни. Но что обеспечивает эту целостность? Как приверженец системного подхода я искал системообразующие факторы. В системе культуры такими факторами могли быть смыслы мировоззренческих универсалий. У меня тогда возникла идея, что категориальные структуры культуры можно обозначить как то, что обеспечивает селекцию человеческого жизненного опыта и включение его в поток культурной трансляции. Ведь опыт многообразен, каждый человек постоянно что-то изобретает в своей жизни, но не все попадает в культуру. Культура обладает средствами селекции: этот поступок справедливый, а вот этот не справедливый, люди знают, что такое справедливость, хотя часто не могут выразить это рефлексивно. Если спросить у человека на улице, как понимать справедливость, он вам продемонстрирует свое понимание на жизненных примерах. Но категорию справедливости он, чаще всего, не определит. Это был для меня очень важный момент, когда я понял, что есть скрытые и часто не осознаваемые жизненные смыслы, которыми руководствуется человек в своей деятельности. Эти осознанные и неосознанные смыслы составляют содержание мировоззренческих универсалий культуры. Они фиксируют шкалу ценностей, обеспечивают понимание мира, его осмысление и переживание. Для человека вопрос о справедливости или несправедливости всегда эмоционально переживается — это оценка, а значит, предполагает ценность. Эти универсалии задают, во-первых, способы селекции человеческого опыта, они как бы отбирают, что попадет в поток культурной трансляции. Во-вторых, они образуют категориальный строй сознания людей той или иной исторической эпохи. И, наконец, в-третьих, в своем сцеплении и взаимодействии они задают обобщенный целостный образ человеческого жизненного мира. Этот образ выражает отношение человека к природе, обществу и духу (сознанию). Он определяет миропонимание, мироосмысление и миропереживание (мироощущение) людей той или иной культуры в определенную историческую эпоху. И тогда появляется наш любимый философский термин — мировоззрение. Универсалии культуры — это мировоззренческие категории. С этих позиций я выделил в универсалиях культуры три уровня смыслов: 1) общечеловеческий — весьма абстрактный, но в нем фиксируется отличие человека от остального мира, 2) исторически особенное содержание, выражающее специфику культуры определенной эпохи, и 3) групповое и личностное содержание, соответствующее индивидуальному опыту человека и опыту той или иной социальной группы, в которую он включен. Все три уровня связаны между собой, и ни один из них не существует в изоляции от других. Наиболее интересным представлялся мне анализ второго уровня, поскольку именно здесь выражались особенности разных типов и видов культуры, взятых в их историческом развитии. Известно, что помимо классовых, групповых сходств и различий есть глубинные структуры сознания, которые отличают людей одной эпохи от людей другой эпохи, например, древнего грека от человека эпохи Средневековья. Они отличают людей, принадлежащих к разным культурам, например, людей традиционного общества Китая III в. до н.э. от древних греков III в. до н.э. Тут я уже стал смотреть конкретный материал. Я, например, сравнивал, как древние греки и китайцы представляли себе бытие и небытие — а это смыслы ключевых мировоззренческих универсалий. Для грека, для его обыденного сознания бытие — это предметный мир, а небытие — это исчезновение бытия. А для древнего китайца бытие — это не только предметный мир, но и потенциальная возможность этого мира, скрытая где-то в глубинах бытия как резервуара, из которого выплывают и в котором пропадают воспринимаемые нами вещи, события, явления. И тогда у него небытие- это не отсутствие бытия, а вся полнота бытия!! Вот такая получилась неожиданная конструкция. С этими смыслами были связаны смыслы других, конкретизирующих их категорий. Небытие ассоциировалось с пустотой. Для древних греков понимание пустоты — это отсутствие предметов, исчезновение вещей, а для китайцев — это формообразующее начало вещей. Я в «Книге перемен» вычитал такие фрагменты: строят дом, прорубают окна и двери; что делает дом годным к потреблению? Пустота в нем. Делают кувшин, лепят глину, обжигают ее. Что делает кувшин годным к потреблению? Пустота в нем. У древних китайцев пустота — формообразующее начало и, одновременно, пустота — это отсутствие страданий, особое состояние, которое обеспечивает самосохранение духа.

К. А разве это не напоминает кое-какие греческие идеи — элеатов, Платона?

С. Здесь очень важно выяснить, что доминировало в культуре, в обыденном сознании, в языке, в понимании искусства. Философия частично тоже воспроизводит доминирующие смыслы культуры, но ее особенность в том, что она может выйти за рамки своей культурной традиции и сконструировать такие смыслы категорий, которые адресованы не к настоящему, а к будущему. И чем больше развита эта эвристическая функция в философии (а в античной философии она — почти доминанта), тем чаще в ней возникают идеи, противоречащие здравому смыслу эпохи. Поэтому философские категории могут не совпадать с универсалиями культуры. И когда речь идет об укорененных в культуре жизненных смыслах, представленных универсалиями культуры, нужно с большой долей осторожности апеллировать к философии. По существу, Ваш вопрос заставил меня эксплицировать второе отличие категорий философии от мировоззренческих универсалий.

Но я все-таки продолжу разговор о первом отличии, а потом вернусь еще раз (более конкретно) ко второму.

Итак, основание культуры представлено системой мировоззренческих универсалий, а кроме них есть философские категории, которые возникают как рефлексия над универсалиями культуры. И те и другие могут обозначаться одним термином — «бытие», «мир», «природа», «пространство», «время», «причинность», «человек», «общество», «добро», «зло», «истина», «красота», «справедливость», «совесть», «труд» и т. д. Но смыслы этих терминов, в зависимости от того, обозначают ли они мировоззренческую универсалию или соответствующую философскую категорию, могут различаться. В процессе рефлексии над мировоззренческими универсалиями философия схематизирует и упрощает их, превращает их в особые идеализированные объекты (в содержание своих категорий). И с ними она начинает оперировать как с особыми предметами (примерно так же, как математик превращает числа в особые сущности, свойства которых он начинает изучать). Философ превращает универсалии культуры в абстрактные объекты, в понятия, где часто исчезает вся полнота эмоциональных переживаний мира, а упор делается, скорее, на структуру понимания и осмысления мира. Поскольку философские категории схематизируют универсалии культуры, они никогда не передадут всю полноту смыслов, связанных с переживаниями людей. Они — понятия, теоретические конструкты, и философия начинает оперировать с ними как с особыми объектами, изучать их свойства, связи, отношения. В этом процессе она открывает такие новые смыслы, которых в культуре данной эпохи нет. Философия может сочинить такое, что является чуждым обыденному сознанию данной исторической эпохи, она выходит за рамки этого обыденного сознания. Философия организует такое движение: первое — от мировоззренческих универсалий к своим категориальным смыслам; а затем — теоретическое движение в поле этих смыслов. Вот так же, как наука движется в системе идеализированных объектов, философия начинает двигаться в системе этих идеализированных смыслов, причем она проводит эту работу постоянно. С одной стороны, она подпитывается рефлексией над основаниями культуры, она должна улавливать изменения, которые возникают в культуре своей эпохи, а с другой стороны, она изобретает иные миры, возможные миры человеческой жизнедеятельности. Вот тогда я вспомнил лейбницеву идею о том, что математика — это наука о возможных мирах, и определил философию как науку о возможных мирах человеческой жизнедеятельности; не тех, которые уже реализованы, а тех, которые могут возникнуть в возможном будущем. Здесь усматривается теоретическая деятельность, очень похожая на науку. Тогда в философии обнаруживаются два аспекта: с одной стороны, она работает как наука, а с другой, когда начинает искать жизненные смыслы, предлагать мировоззренческие ориентиры, она может их оправдывать и оправдывать тот или иной образ жизни. Тогда она выполняет идеологические функции. Философские категории не сразу оформляются как научные понятия, они выступают сначала как некие, если угодно, синтетические образы, выступают не как понятия, а как смыслообразы. Таким смыслообразом является, например, гераклитовский Логос, огонь. В рассуждениях, оперируя смыслоообразом, Гераклит часто следует логике метафоры. К примеру, он объясняет, почему пьяный человек глуп: это, по его мнению, происходит потому, что разумная душа — огненная, сухая, а вино увлажняет душу, и поэтому человек утрачивает разум во время опьянения. Такие как будто наивные размышления вызваны доминантой в соответствующей категории ее образного содержания. Но есть в философии и достаточно строгие рассуждения; когда она работает с категориями как с понятиями, дает им строгие определения, прослеживает их связи и начинает выдвигать теоретические проблемы. Смыслообразы переплавляются в понятия, и это подготавливает логическое развертывание выдвигаемых в философии ее внутренних теоретических проблем. Например, возникает проблема соотношения категорий части и целого. И прослеживаются все ее возможные решения. Целое делится на части до предела — это атомистика Демокрита и Эпикура. Целое делится на части беспредельно — это Анаксагор. И, наконец, сумасшедшая идея и решение — целое вообще не делится на части. Бытие едино и неделимо (элеаты). И вот тут-то возникает эта необычная постановка проблемы, которая уже выходит за рамки здравого смысла эпохи. Но именно в этих чисто теоретических построениях философия открывает новое — идеи атомистики, проблемы сопоставления бесконечных множеств (апории Зенона), которые затем многократно побуждают к новым открытиям научную мысль последующих эпох. Философия открывает такие категориальные смыслы, которые она затем как дрейфующие гены включает в культуру, транслируются в ней, пока не находят свою аппликацию в науке или в других формах культурного творчества. Философия нужна не только для того, чтобы жить в культуре своей эпохи. Она готовит нас к переменам в культуре и активно в них участвует. Выработанные в ней новые категориальные смыслы транслируются в культуре, и наступает время, когда эти смыслы перерастают в новые идеи публицистики, журналистики, литературной критики, выражаются в художественных произведениях, новых религиозных верованиях, правовых и политических учениях. Они наполняются эмоциональным содержанием и начинают внедряться в культуру. Философский смысл вновь возвращается к основаниям культуры с высот абстрактного знания, переплавляется в конкретные мировоззренческие универсалии и становится базисом новой культуры.

Если бы культура и общество не менялись, а лишь воспроизводили одни и те же состояния социальной жизни, тогда и философия была бы не нужна. В состояниях социальной стагнации власть всегда стремится контролировать философскую мысль, превратить философию в идеологию, до предела сузив ее творческий научный потенциал. Но даже в этих неблагоприятных для философии состояниях несвободы она находит возможности заниматься своим основным делом. В своих абстрактных построениях, казалось бы далеких от жизни, она генерирует новые категориальные смыслы, часто защищая их обрамлениями принятой политической риторики. Если вспомнить яркие слова Гегеля и Маркса о философии, то она действительно «живая душа культуры», «эпоха, высказанная в мысли». Можно добавить, что это и квинтэссенция возможных будущих эпох, высказанная в мысли.

Вот, собственно, такие идеи у меня возникли при анализе природы и функций в культуре философского знания. Я разработал и зафиксировал их в ряде публикаций, в том числе и в статье в «Вопросах философии», которая вышла в 1984 г.- «Прогностические функции философского знания». Освоение новой проблематики создало возможности новых исследований. Я выяснил роль универсалий культуры в социальной жизни, и для меня открылись новые возможности для анализа социума, культуры, типов цивилизации, но это уже были другие идеи и другие времена.

К. В своей известной статье 1972 г. М.К. Мамардашвили, Э. Ю. Соловьев и B.C. Швырев сформулировали концепцию классической и неклассической рациональности. Вам принадлежит идея постнеклассической рациональности, при этом понятие рациональности не ограничивается философией, но относится к культуре в целом. Что побудило Вас к размышлению о новой форме рациональности? Только ли новейшие подходы в естествознании, направленные на изучение сложных самоорганизующихся систем, или к тому привели Вас и какие-то обстоятельства внешнего, социально-мировоззренческого характера?

С. Как только круг моих интересов стал расширяться за пределы философии науки, я каждый раз, возвращаясь к методологической проблематике, обнаруживал новые проблемы и возможности новых решений. Последние результаты такого рода — это анализ постнеклассического типа науки, этот термин я предложил в конце 80-х гг., и он сейчас достаточно широко используется. У меня возникли четкие критерии различения типов научной рациональности: тип системных объектов, метод, особенности субъекта научной деятельности. Эти критерии скоррелированы между собой. Пришел я к этому следующим путем.

Разрабатывая идеи внутренней структуры и динамики науки и выделяя блок оснований науки, я определил научные революции как перестройку оснований науки. В этом анализе я вначале детализировал уже предложенную Т. Куном трактовку революции как смены парадигм, возникающую в результате накопления аномалий и кризисов. Структуру оснований науки можно было интерпретировать как структуру парадигмы. В моем подходе аномалии и кризисы не просто фиксировались, но находили свое объяснение. До тех пор пока наука осваивает объекты, главные системно-структурные характеристики которых выражает сложившаяся картина мира, а предельно обобщенные особенности метода их освоения выражены в системе идеалов и норм исследования, никаких кризисов наука не переживает. Это эпохи ее устойчивого развития. Но, расширяя сферу своего применения, наука может втянуть в орбиту исследования принципиально новые типы объектов, не соответствующие представлениям старой картины мира и требующие новых идеалов и норм исследовательской деятельности.

В этих ситуациях накапливаются факты не находящие своего теоретического объяснения (аномалии). А попытки построить теоретические модели, объясняющие новые факты, при сопоставлении их с картиной мира порождают парадоксы (кризисы).

Типичным примером тому являются парадоксы, возникшие после введения в электродинамику преобразований Лоренца. Из этих преобразований следовало, что пространственные и временные интервалы меняются при переходе от одной инерциальной системы к другой. Но при сопоставлении этого следствия с электродинамической картиной мира возникало противоречие. Картина мира постулировала существование абсолютного пространства и времени, а оно по определению означало независимость пространственных и временных интервалов от относительной скорости движения систем отсчета. Разрешение парадоксов предполагает коренную трансформацию картины мира. В рассматриваемом случае это было связано с построением теории относительности и с введением в картину мира представлений о пространственно-временном континууме как едином пространстве-времени физического мира.

Я проследил механизмы построения новых теорий и новых картин мира на этапе научных революций, показал, что в этом процессе активно участвуют философские идеи, которые после построения новой картины мира включаются в систему философских оснований науки и перестраивают их. Конкретной демонстрацией всех этих процессов была осуществленная мной реконструкция становления специальной теории относительности. Все эти результаты были опубликованы в книгах «Идеалы и нормы научного исследования» (1981) и «Научные революции в динамике культуры» (1987). Позднее, как это всегда бывает, я уточнил ряд моментов в проделанной реконструкции становления теории относительности. Этот более полный и более конкретный вариант был изложен в моей книге «Теоретическое знание» (2000).

Рассматривая механизмы внутридисциплинарных научных революций, я затем обратил внимание на особый тип революций в науке, связанных с междисциплинарными взаимодействиями. Этот вариант не был проанализирован Т. Куном. Он осуществляется за счет «парадигмальных трансплантаций», когда основания одной науки начинают изменять основания другой. В этих случаях научные революции не обязательно начинаются с аномалий и кризисов. Так развертывалась великая революция, приведшая к возникновению дисциплинарно организованной науки. Так возникли революционные изменения в химии под влиянием квантовой физики, в современной биологии под влиянием идей кибернетики и теории информации.

Анализируя оба типа научных революций, я выделил ситуации, когда происходит радикальная перестройка всех компонентов оснований науки: ее картины мира, идеалов и норм, ее философских оснований. Обозначив такие случаи как глобальные научные революции, я связал их с изменением типа научной рациональности. Так были введены в методологический обиход представления о трех типах рациональности — классической, неклассической и постнеклассической.

Первый из них (классика) характеризуется особым пониманием идеалов объяснения и описания. Предполагается, что объективность объяснения и описания достигается только тогда, когда в цепочке деятельности «субъект — средства (операции) — изучаемый объект» объяснение сосредотачивается только на объекте и будет исключено все, что относится к субъекту, средствам и операциям деятельности.

Второй (неклассика) эксплицирует связи между знаниями об объекте и характером средств и операций деятельности. Объяснение и описание включает принцип относительности объекта к средствам наблюдения (квантово-релятивистская физика).

Третий (постнеклассика) расширяет поле рефлексии над деятельностью, учитывает соотнесенность получаемых знаний об объекте не только с особенностью средств и операций деятельности, но и с ее ценностно-целевыми структурами. В явном виде учитывается связь между внутринаучными и вненаучными социальными целями и ценностями.

Соответственно этим изменениям структур метода деятельности, представленных идеалами и нормами науки, расширяется поле типов системных объектов, которые можно освоить в соответствующих структурах деятельности. Классическая рациональность позволяет осваивать в познании простые (малые) системы, неклассическая — сложные системы с саморегуляцией и обратными связями, постнеклассическая — исторически развивающиеся системы, в том числе и такой их вариант, как человекоразмерные системы (исторически развивающиеся системы с включенным в них человеком).

Соответственно каждый их трех типов рациональности вводит особую категориальную сетку, обеспечивающую освоение изучаемых объектов (понимание вещи и процесса, части и целого, причинности, случайности и необходимости, возможности и действительности, пространства и времени), а также категориальную сетку, характеризующую наиболее общую схему метода деятельности (понимание объяснения и описания, доказательности и обоснования, строения знания, понимание теории, наблюдения, факта). Изменения смыслов этих категорий меняют онтологическую и методологическую составляющую философских оснований науки. Поэтому каждый тип рациональности предполагает свою систему философских оснований, которая меняется при смене типа рациональности.

Под этим углом зрения я выделил и три этапа развития философско-методологической рефлексии над наукой: центрированной на онтологической проблематике (классика), переносящей акцент на анализ процедур и операций построения знания (неклассика) и акцентирующей проблематику социокультурной детерминации науки (постнеклассика).

В развернутом виде эти идеи были опубликованы в моей статье в журнале «Вопросы философии» Э 10, 1984. Но в эскизном, первоначальном варианте они уже были в моих предыдущих публикациях — в частности, в книге «Научные революции в динамике культуры» (1987). Затем я уточнял и развивал их в книге «Философская антропология и философия науки» (1992).

Анализ постнеклассической рациональности выводил меня к проблематике особенностей культуры на современной стадии развития цивилизации. Исследование природы и тенденций развития современной цивилизации я начал уже на новом этапе моей биографии и моих научных занятий, в Москве, работая директором одного из престижнейших научных философских центров — Института философии АН СССР (а с 1992 г.- Российской академии наук).

Беседа четвертая. Философия и цивилизация

К. В прошлый раз Вы говорили о природе философии. Сформулировав свою концепцию, Вы, если я не ошибаюсь, совершили очередное «челночное движение» и посмотрели на науку по-новому, в более широком контексте, поскольку стало ясно, какие конкретные функции могут выполнять, к примеру, философские основания науки.

С. Мы говорили о том, что философия обладает по своей природе прогностическими функциями по отношению к будущим состояниям общества и культуры и не только по отношению к науке, но и по отношению к разным сферам жизни культуры. Она как бы прогнозирует возможные миры человеческой деятельности. В этом смысле я еще раз повторю лейбницевскую идею о математике как науки о возможных мирах, которая хорошо подходит и к философии. Это наука о возможных мирах человеческой жизнедеятельности, а поскольку она затрагивает фундаментальные мировоззренческие основания этой жизнедеятельности, она соединяет в себе научные и вненаучные, или околонаучные способы познания мира. Прояснив, как относятся философские основания науки к массиву философского знания, я получил более или менее завершенную конструкцию. Структура науки включает блок оснований как своеобразного посредника между наукой и культурой. Как основание науки он, с одной стороны, обеспечивает внутреннюю логику развития науки, а с другой стороны, является способом включения научных знаний в культуру и способом перевода в язык науки некоторых идей и представлений, которые возникают в разных сферах культурной жизни и которые рационально осмысливаются через основания науки. Тем самым я снял не нравившуюся мне альтернативу экстернализма — интернализма, т. е. внутренняя логика истории науки в моей концепции изначально включала то, что идет от оснований науки, а значит, то, что затем попадает в культуру. Наука — это действительно специфическая область познания мира, которая включает в себя особые процедуры, особые способы деятельности по производству знаний. Но она не изолирована от культурной традиции, она всегда в нее включена, взаимодействует с ней. В этом смысле основания науки — это своеобразный транзитный уровень, объединяющий интерналистские и экстерналистские факторы.

К. Можно сказать, это механизм интернализации культурного содержания в науку.

С. Да, и одновременно — инкорпорации в культуру научного знания. Оно влияет на культуру и вместе с тем постоянно идут воздействия от культуры к науке, возникают исходные образы и представления, которые потом ложатся в основу картины мира и могут воздействовать на внутреннюю логику построения науки и логику экспериментального исследования. Этот этап моей работы в более или менее завершенном виде относится ко второй половине 80-х гг. Это был интересный период в моей жизни. С 1981 г. я стал заведующим кафедрой философии в Белорусском университете. В середине 80-х гг. кафедра работала очень продуктивно. Наша работа вызывала в то время не то что зависть, хотя это тоже было, но подозрение. За мной тянулся шлейф старых историй, что, мол, Степин — скрытый диссидент. Но на кафедре возникло дружное сообщество, коллектив, который состоял во многом из друзей и моих учеников первого поколения; им сейчас где-то по пятьдесят, а в то время было по 30 — 35 лет. Эти люди, успешно защитив кандидатские, очень толково работали со студентами. На базе кафедры мы проводили «круглые столы» «Вопросов философии», которые печатались в этом журнале. В то время было совершенно нетривиально, чтобы в таком престижном журнале печатались люди из провинции. Издавали коллективные монографии, в которых участвовали известные философы страны и куда попадали лучшие работы сотрудников кафедры. Эти книги известны — «Идеалы и нормы научного исследования» (1981), «Научные революции в динамике культуры» (1987) и др. Работали много, но атмосфера была дружеская, в чем-то даже веселая. Мы вместе отдыхали, ходили на тропу здоровья, выезжали в дома отдыха, снимали кино, ходили на байдарках. Были и бесконечные проверки. Нужно было отдельно отчитываться о воспитательной работе со студентами, отдельно с иностранными студентами, отдельно о том, как у тебя поставлена гражданская оборона. Каждая проверка выискивала, за что можно было бы зацепиться, но не получалось, потому что у меня были очень хорошие лаборантки, многие из них потом стали кандидатами наук. Все бумажки у них были в порядке. Потом у нас сложился хороший состав кафедры. Моими заместителями были Е.В. Петушкова, А.А. Михайлов, А.Н. Елсуков, позже А.И. Зеленков. Со всеми были дружеские отношения.

К. С А.Н. Елсуковым вы даже книжку опубликовали?

С. Да. С ним я пришел на кафедру практически одновременно. Мы вместе работали на кафедре в Политехническом институте, а потом перешли в Университет. А.А. Михайлова я знал еще со студенческих лет, хотя я был старше его. Сейчас он академик Белорусской академии, ректор Европейского гуманитарного университета в Минске, человек очень известный. Одно время он работал в ООН, в совершенстве владеет немецким и английским. Потом перешел на работу к нам на кафедру, написал и защитил докторскую по герменевтике. В общем, все трудились, была атмосфера и дружеских общений, и вместе с тем жесткая, требовательная, когда это касалось дела. Диссертации у нас проходили строго: проводились первичные обсуждения на секциях и были очень высокие требования. Несмотря на это, за пять лет с 1981 по 1986 г. у нас на кафедре были защищены 42 кандидатские (все аспиранты защищались стопроцентно) и 6 докторских диссертаций.

К. Считай, ежемесячно по защите.

С. Да. Я был научным руководителем половины кандидатских и почти у всех докторантов был научным консультантом. И это при том, что мы издавали и книги, и ежегодно несколько десятков крупных статей, в том числе и в престижных журналах «Вопросы философии» и «Философские науки». Вспоминаю такую историю. Подводили итоги соцсоревнований за пятилетку и вышло, что наша кафедра на первом месте по всем показателям, мне тогда с большим скрипом, с консультациями в ЦК все-таки решили дать орден «Дружбы народов» за показатели кафедры и во многом за мои личные тоже.

К. Тем самым Вас как бы уже простили на самом высоком уровне.

С. Да, реабилитировали, а перед этим в 1983 г. меня впервые выпустили в Зальцбург на конгресс по логике, методологии и философии науки. До этого я был «невыездной» — была в те годы такая категория лиц, которых не выпускали за границу. Помню, организаторы философского конгресса в Дюссельдорфе меня пригласили выступить с докладом на пленарном заседании, но меня не только не выпустили, даже не дали ответить им. Все мои письма в Германию не дошли, а конверты с приглашениями, которые ко мне приходили, были нагло вскрыты и разорванными лежали в почтовом ящике. Госбезопасность мне сигналила, что я рано решил выйти из категории «невыездных».

К. Значит, Вас перед этим довольно долго держали под колпаком.

С. Можно и так сказать. И мое участие в конгрессе в Зальцбурге (а это была поездка сразу в капстрану, я до этого и в социалистические страны не ездил), было воспринято как моя реабилитация, хотя я в это время уже заведовал кафедрой. Кафедра постепенно завоевала передовые позиции в Университете, хотя и не всем это нравилось. О ней знали не только в Минске, но и в Москве, и в Министерстве высшего образования, и в Отделе науки ЦК, который курировал науку и образование. Была одна очень забавная история. Где-то в 1984-м или в 1985 г. пришла к нам такая бумага, чтобы на кафедрах создали учебно-методический комплекс, в который должны входить, кроме программы, еще и масса всяких планов и других документов. Когда все посмотрели, сколько там надо готовить бумаг, то первое желание было — нет, этого делать мы не будем. Я просмотрел внимательно, что там требовалось, и выяснилось, что все это на кафедре есть, только в разных папках. Нужно было все это просто перепечатать еще раз на машинке и сложить вместе. Как сказал однажды B.C. Черномырдин, премьер России в середине 90-х, «собрать документы и послать в одно место». Мы собрали имеющиеся у нас материалы, переплели, написали заголовок «Учебно-методический комплекс кафедры философии» и поставили в шкаф. Там он и пылился этот комплекс. И вот приезжает комиссия из ЦК КПСС. Они проверили наши лекции, им понравилось, похвалили нашу научную работу. Потом председатель комиссии мне говорит: «А учебно-методического комплекса у вас, конечно, нет?». А я ему: «Почему же нет? Есть он у нас». Оказалось, что ни на одной кафедре не выполнили это распоряжение. Я ему подаю этот гроссбух с надписью. Он открыл, полистал, очень бережно закрыл и, посмотрев куда-то в потолок, сказал: «Да, это лучшая кафедра в СССР». Оказывается он был идейным вдохновителем этого пресловутого комплекса. Естественно, после доклада комиссии о результатах проверки в Минвузе республики и республиканском ЦК наши акции возросли. Но зависти от этого, конечно, не убавилось. Помню, примерно в 1986 г. было заседание Белорусского философского общества, и к нам приехала из Болгарии завкафедрой Софийского университета И. Апостолова. У нас были с их кафедрой добрые отношения, в Болгарии в это время уже хорошо знали мои работы, на них было много ссылок. Апостолова пошла на заседание Белорусского философского общества, где подводились итоги работы за год, и с удивлением отметила, что в длинном докладе председателя Д.И. Широканова (тогда уже академика АН БССР) не было сказано про нашу кафедру вообще, как будто ее и не было в Белоруссии. Она мне тогда сказала: «Это зависть, но это значит, что вы первые». Так что было всякое. Но в целом жизнь шла достаточно хорошо, и когда я вспоминаю этот период, то, несмотря на мелкие булавочные уколы, мне он представляется одним из самых счастливых в моей жизни. Я тогда много сделал сам, успешно работали мои ученики, был хороший коллектив, была дружба, была хорошая работа. Для меня стал переломным 1987 год. В это время тяжело заболела моя мама, у нее был рак, и она от этого заболевания умерла в том же году. В это же время мне стали предлагать переехать в Москву. Звонил И.Т. Фролов, тогда он был редактором журнала «Коммунист», а затем стал помощником генерального секретаря ЦК КПСС М.С. Горбачева. С Иваном Тимофеевичем Фроловым я познакомился еще в начале 80-х. Он был тогда в относительной опале, ушел с поста заместителя директора Института системных исследований АН СССР и возглавлял Совет по философским и социальным проблемам науки и техники при Президиуме Академии. Судя по всему, он с одобрением относился к моим работам, хотя я в основном опирался на материалы истории и философии физики, а он был известным специалистом по философии биологии и глобальным проблемам (о которых он первым из наших философов стал серьезно писать). Перестройка изменила его статус, как, впрочем, впоследствии и мой. И.Т. Фролов, а затем и вице-президент АН СССР П.Н. Федосеев, предложили перейти на работу в Академию наук директором института — Институту истории естествознания и техники нужен был директор.

К. А в чем там было дело? С.Р. Микулинский ведь умер позже, если не ошибаюсь?

С. Он уже работал в то время в Архиве истории науки и ушел из института. Там была довольно напряженная атмосфера, Бауманский райком сильно вмешивался в их деятельность. В это время, в 1987г., в Москве начался процесс демократизации, который всколыхнул многие оппозиционные слои, и, естественно, проник и в академические институты. На должность директора ИИЕТа решили пригласить меня. Я долго отказывался, прежде всего по той причине, что умирала мама, и я не хотел уезжать; кроме того, я просто не хотел покидать Минск, оставлять работу на кафедре в университете. В 1986 г. я баллотировался второй раз в члены-корреспонденты Белорусской академии наук. В первый раз, в 1980 г., хотя моя кандидатура была одобрена в ЦК, вытащили мою историю с диссидентством, заявили, что меня нельзя выбирать, и я не добрал один голос. Во второй раз у меня уже был орден, и в два раза больше работ — шесть монографий в том числе. И я не добрал уже шесть голосов. Помню последний разговор с мамой, когда она еще могла сидеть; мы вышли в коридор больницы, сели и долго говорили о жизни, и она мне сказала: «Езжай-ка ты в Москву, они тебе все равно здесь ходу не дадут и в члены-корреспонденты не выберут». А я ей говорю: «Ну и ладно, мам, я профессор». Она возразила: «Дело не в том, я же тебя знаю, ты же эти булавочные уколы переживать будешь, а они здесь не кончатся». На мои слова, что в Москве будут свои проблемы, она мне ответила: «Не скажи, в Москве таких мелких уколов будет намного меньше, там ты не будешь белой вороной, там у тебя есть и друзья, и коллеги — известные ученые». После ее смерти мне снова позвонили И.Т. Фролов и П.И. Федосеев и сказали, что коль скоро несчастье произошло, то меня ничего не должно удерживать от приезда в Москву. Я приехал 15 апреля сюда на переговоры, и вдруг неожиданно П.И. Федосеев отвел меня к А.Г. Егорову, который тогда руководил Отделением философии и права, а Егоров отвел меня сразу в ИИЕТ. Оказалось, что они уже провели общее собрание и избрали меня директором заочно. Когда я вошел в зал Ученого Совета, меня встретили аплодисментами. Я там тоже очень многих знал: я же участвовал в звенигородских семинарах и во многих их конференциях. Оказалось, что ко времени моего приезда уже состоялось решение Президиума о том, чтобы удовлетворить просьбу, идущую снизу, и меня рекомендовать директором. Мне дали два дня на поездку в Минск, чтобы я сдал кафедральные дела. Сказали, что сначала я поживу в гостинице, а потом будет решаться вопрос о служебной квартире. Вот таким образом я попал в ИИЕТ и стал директором. С этого момента и начинается моя московская жизнь. Я еще продолжал свою работу по философии науки, но меня уже больше тянуло к анализу культуры, к социальной философии.

В 1988 г. состоялось решение о переводе меня в Институт философии, которое было принято, как мы понимаем, не только Президиумом Академии, но и секретариатом ЦК. Два или три месяца я был директором двух институтов. Мне говорили, что я пошел по стопам Б.М. Кедрова, который в свое время тоже был директором двух институтов. Потом я беседовал в секретариате ЦК с Александром Николаевичем Яковлевым и попросил, чтобы мне разрешили перейти не только самому, а вместе с группой сотрудников, выходцев из Института философии. Это были П.П. Гайденко, А.П. Огурцов, Б.Г. Юдин и другие. А.Н. Яковлев спросил у меня, сколько всего таких людей будет. Я ответил, что человек двенадцать. И он мне сказал: «Ну, тогда и берите их в Институт философии, ему это совсем не помешает». Вот так и осуществился этот переход. Со мной перешел сектор П.П. Гайденко. Потом в Институте философии был организован центр наук о человеке, который со временем превратился в Институт человека. Вот так началась моя институтская жизнь. Прошло уже пятнадцать лет, а прошли они так быстро, что я их даже не заметил. Здесь очень интересная работа, хороший коллектив. Хотя я тоже долго не хотел переходить из ИИЕТа в ИФАН. Я только наладил дела в ИИЕТе, вдобавок была и такая установка, что Институт философии все-таки идеологический, он будет вечно под контролем ЦК, а история естествознания и техники — это специальность на все времена. Так зачем мне менять хорошее на непонятное? Но в Президиуме Академии мне напрямую сказали, что вопрос решен и тут даже разговаривать не о чем — переводим Вас на новую работу. Я потом подумал, чего я упираюсь? Я же работал с этим Институтом, у меня здесь восемнадцать статей в коллективных сборниках вышло. Я подготовил здесь докторскую. У меня были дружеские отношения с очень многими сотрудниками. Когда в 1984 г. отмечали мой юбилей по случаю 50-летия, то приехали из Института философии В.А. Лекторский, Д.И. Дубровский, Р.С. Карпинская. Они привезли поздравления, грамоты, участвовали в банкете, веселый банкет был. И я подумал: зачем мне сопротивляться переходу, там же почти все свои. Я перешел в Институт философии и, конечно же, не жалею, работа здесь интересная.

К. В связи с кризисом марксистской философии был практически отброшен формационный подход в социальной философии, в философии истории. Сегодня в этой области царит хаос: теории А. Тойнби, О. Шпенглера, Н. Данилевского сосуществуют с учениями Л. Февра, Ф. Броделя и М. Блока, с одной стороны, и с концепциями Ж. Батая, В. Райха, Ж. Делеза — с другой; идеи Г. Риккерта, Р.Д. Коллингвуда, Фукуямы, П. Бурдье произвольно объединяются с представлениями, восходящими к И. Киреевскому, К. Леонтьеву, А. Хомякову, В. Соловьеву, Н. Бердяеву, Л. Франку. Какое место в данном контексте Вы отводите Вашему цивилизационному подходу, какие задачи он призван решать?

С. Именно в Институте философии я и начал развивать эту идею. Это было связано с определенным социальным заказом, потому что с 1989-1990 гг. начиналась критика марксизма и возникла идея, что формационному подходу надо противопоставить цивилизационный подход, который разрабатывался в основном на Западе. Критиковали марксистский формационный подход, говорили, что он ограничен и нужно перейти к анализу цивилизационного подхода и тогда, может быть, мы поймем многое в современной мировой истории. Мне, честно говоря, не очень нравилось такое жесткое разграничение, я согласен был, скорее, с их соединением по принципу дополнительности в смысле Н. Бора.

К. Поскольку он представлял собой феноменологическую фиксацию ситуации, Вы полагали, что надо искать какие-то внутренние причины, не так ли?

С. Я видел рациональное и в формационном, и в цивилизационном подходах. Постепенно у меня стала вырисовываться идея типов цивилизационного развития. К этому меня вел предшествующий анализ универсалий культуры. В своих функциях в социальной жизни система универсалий культуры предстает предельно обобщенной программой, обеспечивающей воспроизводство определенного типа общества, своего рода геном.социальной жизни. Все сложные саморазвивающиеся системы (биологические объекты, социальные объекты) должны содержать внутри себя особые структуры, которые кодируют опыт предшествующего взаимодействия системы со средой и управляют реакциями системы на новые воздействия. В биологии опыт приспособления организмов к среде и фиксируется в их наследственном коде. Совокупность таких кодов это генофонд жизни в разных ее вариантах. В общественной жизни аналогом такого генофонда является культура, причем основания культуры, представленные мировоззренческими универсалиями, выступают как своеобразные базисные гены того или иного типа социальности. Подобно тому как порождение новых видов организмов невозможно, если не происходят генетические мутации, изменяющие геном организма, так и возникновение новых видов общества, новых типов социальности предполагает изменение фундаментальных жизненных смыслов, представленных универсалиями культуры, их мутацию. Я понял, в чем была ограниченность марксова подхода. Маркс прошел мимо идеи программирующей роли культуры в жизни человечества. Упрекать его за это — бессмысленно. Проблематика культуры под этим углом зрения стала разрабатываться уже после смерти Маркса. Решающую роль здесь принадлежала XX веку — синтезу знаний истории, антропологии, психологии, лингвистики с возникшими в XX веке генетикой, теорией информации, теорией систем и семиотикой. Только в этом синтезе и возникает продуктивная аналогия между биокодами, закрепляющими наследственную информацию организмов, и социокодами, закрепляющими накопленный социально-исторический опыт. Кроме биологических, генетических программ, представленных геномом человека, у него есть еще надбиологические, социальные программы, и эти два типа программ сложным образом взаимодействуют. Второй тип программы — это система нравов, традиций, привычек, образцов деятельности, предписаний, значит, которые хранит культура. Весь этот сложно организованный набор программ существует благодаря особой структуре, которая и выступает и функционирует как своего рода геном социальной жизни. Эта структура представлена мировоззренческими универсалиями, пониманием того, что есть человек, общество, личность, природа, пространство и время, что есть свобода, справедливость, совесть, честь, труд и т. д.

К. Но, это вообще-то, не противоречит марксизму. В общем виде эти идеи там намечены, особенно когда идет речь об обратном влиянии надстройки на базис, сознания на обусловливающее его бытие.

С. В принципе не противоречит. Но у Маркса эти идеи только в эскизном варианте намечались в последние годы его творчества. Энгельс писал об обратном влиянии сознания на бытие. И это открывало новую проблематику для марксистов. Но культуру нельзя свести только к сознанию, она включает и социально подсознательное, часто не поясненное, неотрефлексированное знание. Такое знание носит характер интерсубъективного, внеличностного знания.

К. В этой связи часто вспоминают кантову идею схематизма и истолковывают ее достаточно широко.

С. Да, универсалии культуры в определенном смысле — это схематизмы человеческого понимания, переживания мира и установок его деятельности. Исторически они меняются, и эти изменения означают изменение способов воспроизводства социальной жизни, а если такие изменения носят радикальный характер, то они приводят к появлению новых типов общества. С этих позиций я еще раз критически проанализировал классические идеи исторического материализма. У Маркса была идея о том, что общественное развитие определяет смена способов производства материальных благ. Способ производства выступал здесь своеобразной формой отбора жизнеспособных обществ. То общество выживает в конкуренции с другими обществами и с природой, у которого способ производства открывает большие перспективы развития производительных сил, создает лучшие возможности для овладения природой, развивает более высокие технологии. Это можно рассматривать как аналог дарвиновской идеи естественного отбора. И если учесть, что Маркс и Ленин неоднократно проводили параллели между дарвиновской концепцией эволюции и материалистическим пониманием истории, то эта аналогия вполне допустима. Но в классическом дарвинизме не было представления о носителях наследственности. Там наследственностью обладает весь организм, что приводило к парадоксам при объяснении сохранения наследственных признаков. Парадоксы были сняты после возникновения генетики. Генетика возникла уже в начале XX века. Маркс не застал ее, а если бы застал, то, бесспорно, сообразил бы, что необходимо внести соответствующие коррективы в понимание общества. В XX веке возникло представление о биологической эволюции под влиянием двух факторов — мутации генного аппарата и последующего естественного отбора. Если под этим углом зрения рассмотреть развитие общества, то функции естественного отбора здесь выполняет развитие производства, экономики, а мутации генного аппарата социальных организмов — это изменение мировоззренческих универсалий культуры. Оно происходит благодаря появлению новых видов деятельности, которые до поры до времени укладываются в старую структуру жизненных смыслов, но по мере развития могут выходить за эти рамки и порождать противоречия. В такие эпохи прежние универсалии культуры как программы воспроизводства социальной жизни уже не обеспечивают ее воспроизводство во всех необходимых вариациях, подавляют нужные для общества виды деятельности. И тогда начинается эпоха критики прежних мировоззренческих установок и жизненных смыслов.

К. Боюсь, что это было уже давно, не только в 80-х.

С. Общество периодически в своем развитии порождает такие эпохи. Так происходило в эпоху Возрождения и Реформации, когда устанавливалось капиталистическое общество, так обстояло дело перед Французской революцией и перед нашей, русской революцией 1917 г.

К. То есть это характеризует любой транзитный период в развитии общества?

С. Бесспорно. И это то, о чем писал в свое время Ленин: все противоречия общества проходят через головы людей. И почти наблюдаемый исторический факт — всякой политической революции предшествует революция духовная, которая формирует новые мировоззренческие идеи, за которые люди будут бороться. Это и есть мутация генного аппарата общества, его изменение и предпосылки создания нового типа социальности.

К. Если смотреть на современные реалии, то в голову приходит следующая мысль. Учитывая ускорение исторического развития, которое имеет место постоянно, мы в конце концов получим, что мутация никогда не прекращается и транзитный период вообще становится обязательным этапом исторического развития.

С. Этот вывод я бы делал поосторожнее. Так, например, сейчас рассуждает постмодернизм, и это выражает современное состояние общественной жизни. Но я не считаю, что такое состояние будет длиться вечно, я считаю его переходным периодом. Возможно, это начальный этап смены типа цивилизационного развития. Ему, конечно же, предшествует эпоха смятения в умах, эпоха, когда рвется связь времен, когда мы не знаем, какие истины жизни взять от отцов, дедов и передать детям и внукам. Я не думаю, что динамический хаос социальной жизни — это то, на что общество вечно обречено. Для меня это особые периоды социального развития, которые сменяются устойчивым развитием. Если человечество не погибнет и найдет выход из глобальных кризисов, то наступит новая фаза развития цивилизации, где люди будут себя чувствовать и жить совершенно иначе, чем сейчас. Но это особый разговор. Сейчас я хотел бы вернуться к обсуждению темы культурно-генетических кодов. Я понял, что нужно дополнить марксизм, материалистическое понимание истории идеей культурно-генетического кода как особой подструктуры социального организма. Исчезает ли при этом основная установка Маркса — рассматривать общество как естественно-исторический процесс? Вовсе нет. Мы же не считаем, будто тот, кто говорит, что гены определяют воспроизводство организма, перестает научно подходить к анализу своего объекта — живого организма или популяции. Просто у него особый объект, включающий в свою структуру информационные коды.

К. В то время как в современном обществе на первый план выходят информационные связи, ограниченность старых подходов становится все более очевидной.

С. Не нужно воспроизводить старый спор о том, что первично — курица или яйцо. Мы имеем дело с социальным организмом, который живет особой жизнью как материальный объект, только этот объект очень сложно устроен. В нем действуют активные индивиды, есть культурно-генетический код, который фиксирует программы социальной жизни, и эти программы динамичны, развиваются и изменяются. Есть способ производства и сложная система отношений людей, видов и типов их поведения и деятельности, которые регулируются культурой. С этих позиций у меня возникла идея, что можно выявить типы цивилизационного развития, различая их в зависимости от особенностей генетических кодов. Иначе говоря, для выделения типовых черт цивилизаций следует проанализировать фундаментальные универсалии их культур, выявить их общее и различное в понимании человека, деятельности, природы, пространства и времени, традиций и новаций, личности и власти. Идея, что существует традиционалистское общество и современная цивилизация, была выдвинута достаточно давно. В скрытом виде здесь содержалась мысль о том, что все многообразие традиционных цивилизаций можно объединить одним понятием. Я провел анализ и объединил все традиционные общества в один тип, выделив в системе их универсалий культуры общие смыслы, которые отличают их от цивилизации проекта «модерн». Эту цивилизацию я называю техногенной. Тогда выявляются традиционалистский и техногенный типы развития. Из 21 цивилизации, выделенных известным историком и философом Арнольдом Тойнби, большинство принадлежали к традиционалистскому типу. Техногенная цивилизация возникла намного позже, в европейском регионе, в эпоху становления капитализма.

Ее часто называют западной, по региону ее возникновения, но в наше время она уже представлена не только странами Запада. Я называю эту цивилизацию техногенной, поскольку в ее развитии решающую роль играет постоянный поиск и применение новых технологий, причем не только производственных технологий, обеспечивающих экономический рост, но и технологий социального управления и социальных коммуникаций.

Техногенной цивилизации предшествовали две мутации традиционных культур. Это культура античного полиса и культура европейского христианского средневековья. Грандиозный синтез их достижений в эпоху Возрождения, Реформации и Просвещения сформировали ядро системы ценностей, на которых основана техногенная цивилизация. Фундаментальным процессом ее развития стал технико-технологический прогресс. Часто на протяжении жизни одного поколения он радикально меняет предметную среду, в которой живет человек, а вместе с тем — тип социальных коммуникаций, отношений между людьми, социальные институты. Динамизм техногенной цивилизации разительно контрастирует с консервативностью традиционных обществ, где виды деятельности, их средства и цели меняются очень медленно, иногда воспроизводясь на протяжении веков.

Инновации и технологические новшества выступают приоритетом техногенной культуры, они самоценны и считается, что они приведут к улучшению качества жизни, обеспечат социальный прогресс. В традиционалистских культурах ничего подобного не было. Там инновации никогда не выступали как ценность, они всегда были подчинены традиции. Жить в эпоху перемен для традиционалистского типа общества считалось совсем не благом, а наоборот. В древнекитайской притче сказано, что самая тяжелая участь для человека — жить в эпоху перемен.

К. Отношение к социальной динамике в восточной культуре, насколько я понимаю, совершенно иное, чем в европейской. И из этого вытекает много следствий в отношении к природе, к личности, характеру познания.

С. Система ценностей и жизненных смыслов, которая характерна для техногенного развития, включала особое понимание человека и его места в мире.

Это прежде всего, представление о человеке как о деятельностном существе, которое противостоит природе и предназначение которого состоит в преобразовании природы и подчинении ее своей власти. С этим пониманием человека органично связано понимание деятельности как процесса, направленного на преобразование объектов и их подчинения человеку. И опять-таки можно констатировать, что ценность преобразующей, креативной деятельности присуща только техногенной цивилизации, и ее не было в традиционных культурах. Им было присуще иное понимание, выраженное в знаменитом принципе древнекитайской культуры «у-вэй», который провозглашал идеал минимального действия, основанного на чувстве резонанса ритмов мира. Древнекитайская притча о «мудреце», который, пытаясь ускорить рост злаков, стал тянуть их за верхушки и вытянул их из земли, наглядно иллюстрировала, к чему может привести нарушение принципа «у-вэй».

Традиционные культуры никогда не ставили своей целью преобразование мира, обеспечение власти человека над природой. В техногенных же культурах такое понимание доминирует. Оно распространяется не только на природные, но и на социальные объекты, которые становятся предметами социальных Технологий.

В рамках базисных ценностей техногенных культур природа понимается как противостоящий человеку неорганический мир, который представляет особое закономерно упорядоченное поле объектов, выступающих материалами и ресурсами для человеческой деятельности. Вспомним изречение героя романа Тургенева «Отцы и дети»: «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник». Противоположностью этим установкам было традиционалистское понимание природы как живого организма, малой частичкой которого является человек.

В техногенной культуре доминирует ценность автономной и суверенной личности. Кстати, идея прав человека развивалась с опорой именно на эту ценность. Но человек традиционалистских обществ не принял бы такого понимания личности. В этих обществах личность формируется в системе жестких, веками воспроизводившихся корпоративных связей, как принадлежащая к строго определенной касте, клану, сословию.

Человек уже с рождения был закреплен за определенным местом в кастово-сословной системе, ему предстояло усвоить определенный тип профессиональных и иных навыков, чтобы продолжить передачу эстафеты традиций. В современной же техногенной цивилизации человек становится личностью именно благодаря тому, что он не привязан жестко к некоторой одной корпоративной структуре, не сращен с ней, а может гибко строить свои отношения с другими людьми, включаясь в разные социальные общности и в разные традиции.

Успех преобразующей деятельности, приводящей к позитивным для человека результатам и социальному прогрессу, рассматривается в техногенной культуре как обусловленный знанием законов изменения объектов. Такое понимание органично увязывается с приоритетной ценностью науки, которая дает знание об этих законах. Научная рациональность в этом типе культуры выступает доминантой в системе человеческого знания, оказывает активное воздействие на все другие его формы. Но в традиционалистских культурах этого нет. Там наука подчинена религиозно-мифологическим или философско-идеологическим формам знания, которые доминируют в мировоззренческих ориентациях людей.

Наконец, среди ценностных приоритетов техногенной культуры можно выделить особое понимание власти и силы. Власть здесь рассматривается не только как власть человека над человеком (это есть и в традиционных обществах), но прежде всего — как власть над объектами. Причем объектами, на которые направлены силовые воздействия с целью господствовать над ними, выступают не только природные, но и социальные объекты. Они тоже становятся объектами технологического манипулирования.

Из этой системы ценностей вырастают многие другие особенности техногенной культуры. Эти ценности выступают своеобразным геномом техногенной цивилизации, ее культурно-генетическим кодом, в соответствии с которым она воспроизводится и развивается.

Техногенный тип развития в значительно большей степени, чем традиционалистский, унифицирует общественную жизнь. Наука, образование, технологический прогресс и расширяющийся рынок порождают новый образ мышления и жизни, преобразуя традиционные культуры.

Техногенные общества сразу после своего возникновения начинают воздействовать на традиционные цивилизации, заставляя их видоизменяться. Иногда эти изменения становятся результатом военного захвата, колонизации, но чаще — итогом процессов догоняющей модернизации, которую вынуждены осуществлять традиционные общества под давлением техногенной цивилизации. Таков был и путь России, которая прошла через несколько модернизационных эпох, основанных на трансплантации западного опыта, заимствования технологий и пластов техногенной культуры (реформы Петра I, Александра II, большевистская революция и ускоренная индустриализация советской России в первой половине XX века).

В конце XX столетия модернизационные процессы перерастают в глобализацию. Техногенная культура внедряется практически во все регионы мира, прежде всего, через технико-технологическую экспансию и мировой рынок.

Техногенная цивилизация дала человечеству множество достижений. Научно-технологический прогресс и экономический рост привели к новому качеству жизни, обеспечили возрастающий уровень потребления, медицинского обслуживания, увеличили среднюю продолжительность жизни. Большинство людей связывало с прогрессом этой цивилизации надежды на лучшее будущее. Еще полвека назад мало кто полагал, что именно Техногенная цивилизация приведет человечество к глобальным кризисам, когда оно окажется буквально на пороге своего самоуничтожения. Экологический кризис, антропологический кризис, растущие процессы отчуждения, изобретение все новых средств массового уничтожения, грозящих гибелью всему человечеству, все это побочные продукты техногенного развития. И поэтому сейчас стоит вопрос: можно ли выйти из этих кризисов, не меняя базисной системы ценностей техногенной культуры?

Я исхожу из того, что эту систему ценностей придется менять. Очевидно, что придется изменить наше отношение к природе, выработать иное понимание целей человеческой деятельности, чем то, которое представлено фундаментальными мировоззренческими установками техногенной культуры.

Не исключено, что человечеству предстоит духовная революция, сопоставимая с той, которая была в эпоху Возрождения и Реформации.

К. Вероятно, что техногенный тип развития должен измениться и человечество должно отыскать новые стратегии развития?

С. Да это был бы один из наиболее благоприятных для человечества сценариев. Не возврат к традиционалистским обществам и не продолжение техногенного развития с обострением глобальных кризисов, а переход к новому, третьему типу развития, который обеспечил бы выход из этих кризисов.

Особо отмечу, что когда речь идет о типах цивилизационного развития, то это не совпадает с формационным подходом, акцентирующим противопоставление социализма капитализму как более высокой и более низкой стадий общественного прогресса. Хотя советский социализм и капитализм в XX веке жестко противостояли друг другу, их можно рассматривать как два альтернативных варианта техногенного развития. Их соперничество не исключало общих черт в базисных ценностях, характерных для техногенной цивилизации: признание ценности креативной деятельности, нацеленной на преобразование мира, пафоса подчинения природы человеку, идеала творческой личности, особой ценности научной рациональности, инноваций и прогресса. Нельзя забывать, что марксизм, который стал идеологией советского социализма, возник в рамках техногенной культуры, был ее детищем и не ставил под сомнение большинство ее базисных ценностей, а лишь придавал им специфическую интерпретацию и обоснование.

Идеалы потребительского общества, которые западный капитализм XX века активно воплощал в жизнь, в какой-то мере разделялись и социализмом. Вспомним лозунги относительно недавнего прошлого: «догнать и перегнать Америку по потреблению молока и мяса на душу населения», построить коммунизм, где «блага польются полным потоком» и ими будут пользоваться по потребностям.

Соперничество с социализмом сказалось и на облике капитализма. Оно во многом стимулировало становление западных вариантов социального государства.

В конце XX века социализм проиграл капитализму на почве борьбы за рост потребления. Однако отсюда не следует, что сами идеалы потребительского общества будут определять на долгосрочную перспективу путь развития человечества. Между тем, именно на западные образцы потребительского общества сегодня ориентированы наши реформы. Многие убеждены, что если делать все, «как у них», мы будем и жить, «как они». Но все дело в том, что сегодня рост вещественно-энергетического потребления уже подошел к критическим границам, резко обостряющим экологический кризис.

К. В чем Вы видите наиболее благоприятный сценарий развития цивилизации?

С. Важно зафиксировать, что возможны, по меньшей мере, два понимания постиндустриального общества. Они соответствуют двум разным тенденциям и двум разным сценариям этого развития. Первое понимание, наиболее распространенное, рассматривает постиндустриальное общество как особый этап по отношению к индустриальному, но не меняющий радикально базисных ценностей техногенной цивилизации, которые сохраняются и пролонгируются на новом этапе. Второе понимание расценивает постиндустриальный этап как переходный период от техногенного к новому типу цивилизационного развития и связывает» его с пересмотром ценностей предшествующей техногенной культуры. Соответственно, в первом подходе не ставятся под сомнение идеалы потребительского общества. И тогда наиболее вероятный путь развития человечества — это сценарий золотого миллиарда. Во втором подходе ценности потребительского общества проблематизируются и ставится вопрос о новых стратегиях развития. Конечно, нужно отдавать себе отчет, что отказ от идеалов потребительского общества предполагает много радикальных перемен, затрагивающих существенные особенности современного мирового рынка и массовой культуры, т. е. многое из того, что определяет облик нынешней западной цивилизации. Но если учесть возможности взрывного обострения глобальных кризисов в ближайшие 15-20 лет, то выбор у человечества невелик. Ему мало времени осталось для размышлений.

Нужно откровенно сказать, что философия, да и в целом культура, оказались недостаточно готовы к тем быстрым переменам, которые произошли за последние десятилетия в современном мире. Жизнь слишком быстро меняется, а осмысление изменений идет с запозданием.

Важно осмыслить перемены, происходящие в различных сферах современной культуры, и выяснить, не возникают ли здесь новые жизненные смыслы и ценности, которые потом станут зародышевыми формами нового культурно-генетического кода, обеспечивающего новый тип цивилизационного развития.

Я анализировал с этих позиций современные изменения научной рациональности и тенденции научно-технического прогресса, который является сердцевиной техногенной цивилизации. Сегодня наука и высокие технологии все чаще имеют дело со сложными, исторически развивающимися системами, в которые включен человек.

Образцами таких систем выступают: биосфера как глобальная экосистема, биогеоценозы, объекты современных биотехнологий, социальные объекты, системы «человек — компьютер», «компьютерные сети». Сегодня в социальных и производственных технологиях все чаще проектируются не просто технические устройства и даже не система «техническое устройство — человек», а целостный комплекс, выступающий как сложная развивающаяся система: «техническое устройство — человек» плюс особенности природной среды, в которую будет внедряться соответствующая технология, плюс особенности социокультурной среды, принимающей данную технологию.

Стратегия деятельности с саморазвивающимися системами неожиданным образом порождает перекличку между культурой западной цивилизации и древними восточными культурами. И это очень важно, если иметь в виду проблемы диалога культур как фактора выработки новых ценностей и новых стратегий цивилизационного развития. Долгое время наука и технология в новоевропейской культурной традиции развивались так, что они согласовывались только с западной системой ценностей. Теперь выясняется, что современный тип научно-технологического развития можно согласовать и с альтернативными и, казалось бы, чуждыми западным ценностям мировоззренческими идеями восточных культур. Здесь я выделил бы три основных момента.

Во-первых, восточные культуры всегда исходили из того, что природный мир, в котором живет человек, — это живой организм, а не обезличенное неорганическое поле, которое можно перепахивать и переделывать. Долгое время новоевропейская наука относилась к этим идеям как к пережиткам мифа и мистики. Но после развития современных представлений о биосфере как о глобальной экосистеме выяснилось, что непосредственно окружающая нас среда действительно представляет собой целостный организм, в который включен человек. Эти представления уже начинают в определенном смысле резонировать с организмическими образами природы, свойственными и древним культурам.

Во-вторых, объекты, которые представляют собой развивающиеся человекоразмерные системы, требуют особых стратегий деятельности. Этим системам свойственны синергетические характеристики, и в них существенную роль начинают играть несиловые взаимодействия, основанные на кооперативных эффектах. В точках бифуркации незначительное воздействие может радикально изменить состояние системы, порождая новые возможные траектории ее развития. Установка на активное силовое преобразование объектов уже не является эффективной при действии с такими системами. При простом увеличении внешнего силового давления система может не порождать ничего нового, а только воспроизводить один и тот же набор структур. Но в состоянии неустойчивости, в точках бифуркации часто небольшое воздействие — укол в определенном пространственно-временном локусе — способно порождать (в силу кооперативных эффектов) новые структуры и уровни организации Этот способ воздействия напоминает стратегии ненасилия, которые были развиты в индийской культурной традиции, а также действия в соответствии с принципом «у-вэй».

В-третьих, в стратегиях деятельности со сложными, человекоразмерными системами возникает новый тип интеграции истины и нравственности, целерационального и ценностнорационального действия. Научное познание и технологическая деятельность с такими системами предполагает учет целого спектра возможных траекторий развития системы в точках бифуркации. Реальное воздействие на нее с целью познания или технологического изменения всегда сталкивается с проблемой выбора определенного сценария развития из множества возможных сценариев. И ориентирами в этом выборе служат не только знания, но и нравственные принципы, налагающие запреты на опасные для человека способы экспериментирования с системой и ее преобразования.

Сегодня все чаще комплексные исследовательские программы и технологические проекты проходят социальную экспертизу, включающую этические компоненты. Эта практика соответствует новым идеалам рационального действия, видоизменяющим прежние представления о связи Истины и нравственности.

В западной культурной традиции долгое время доминировал идеал истинного знания как самоценности, не нуждающейся в дополнительных этических обоснованиях. Более того, рациональное обоснование полагалось основой этики. Когда Сократа спрашивали, как жить добродетельно, он отвечал, что сначала надо понять, что такое добродетель. Иначе говоря, истинное знание о добродетели задает ориентиры нравственному поведению.

Принципиально иной подход характерен для восточной культурной традиции. Там истина не отделялась от нравственности, и нравственное совершенствование полагалось условием и основанием для постижения истины. Один и тот же иероглиф «дао» обозначал в древнекитайской культуре закон, истину и нравственный жизненный путь. Когда ученики Конфуция спрашивали у него, как понимать «дао», то он каждому давал разные ответы, поскольку каждый из его учеников прошел разный путь нравственного совершенствования.

Новый тип рациональности, который сегодня утверждается в науке и технологической деятельности со сложными развивающимися, чеяовекоразмерными системами, резонирует с древневосточными представлениями о связи истины и нравственности. Сегодня во многом теряет смысл жесткое противопоставление западного идеала рациональности многим идеям традиционных культур. Новые точки роста создают иную, чем ранее, основу для диалога западной культуры с другими культурами.

К. И последний вопрос. Россия переживает сегодня не самые легкие времена. Позиции философии как науки с не совсем понятным статусом, утратившей ко всему прочему и идеологическую власть, сильно поколеблены как экономическими, политическими, так и идейными турбуленциями рубежа XX-XXI веков. Раньше российские философы развенчивали «буржуазный миф» о смерти философии, а сегодня, похоже, склонны с ним согласиться. Ведь философия как форма интеллектуальной роскоши пока мало востребована и политическими элитами, и широкими общественными кругами. Впрочем, Ницше говорил: «Оставьте мне роскошь, а от всего прочего я могу отказаться». Каковы, на Ваш взгляд, перспективы философии и как они соотносятся с социальным оптимизмом вообще?

С. Будущее философии — в ее способности увидеть будущее цивилизации. Сегодня как раз такая эпоха, когда требуются новые мировоззренческие идеи. В такие эпохи философия становится практически востребованной. Важно проследить, где в современной культуре формируются, пусть в зародышевой форме, новые ценностные, новые мировоззренческие ориентиры. Эти точки роста выступают материалом для философского анализа и одновременно теми объективными состояниями, некоторые могут обеспечить внедрение в культуру новых мировоззренческих идей, если их сумеет выработать философия. Я считаю, что мы вступили в эпоху поиска новых ценностей, но они не будут заимствованы откуда-то извне и в готовом виде современной цивилизацией. Они должны вырастать внутри нее. Как у Гегеля, нечто в развитии порождает свое иное.

Часто приводят такую аналогию: мол, Древний Рим пал под воздействием варваров и сейчас развитые техногенные цивилизации — Америка, Европа, «семерка» — это что-то вроде Древнего Рима. В конечном счете они надорвутся и рухнут под напором терроризма и внутренних противоречий. Этот сценарий можно обсуждать. Но здесь важно учесть (продолжая аналогию), что после падения Рима была тысячелетняя христианская цивилизация. А где она начиналась? Она начиналась не у варваров. Ее духовной предпосылкой было развитие христианства. Возникла же эта религия в римских провинциях, а потом пришла в Рим, была легализована. Христианская традиция зарождалась в лоне цивилизации Рима. Надо искать точки роста новых ценностей внутри самой техногеннои цивилизации. Я думаю, что именно это на сегодня одна из главных задач философии. То, что я уже говорил об изменениях мировоззренческих смыслов в современном научно-техническом развитии, о перекличках, резонансе их с некоторыми идеями традиционных восточных культур, подобное может обнаруживаться и в других сферах современной культуры: в области этической мысли и поиска новых форм нравственного поведения, в литературе и искусстве, в политическом и правовом сознании, в религиозном сознании и т. п. Можно указать на идеи экологической этики, в рамках которой наиболее радикальные направления провозглашают отказ от идеала господства человека над природой. Выдвигается альтернативный идеал, согласно которому мы не должны относиться с чувством превосходства к животным и растениям, видеть в них только средство нашего жизнеобеспечения (работы Б. Калликотта, Р. Атфильда, Ф. Метьюз, Б. Дивола и Д. Сеженс). Предпринимаются попытки расширить понимание категорического императива, применяя его не только в сфере нравственных отношений людей, но и в отношениях человека к живой природе.

Одновременно можно констатировать появление множества практик экологического поведения. В начале 90-х мне выпал случай встретиться с представителями американских общин, которые создали поселение, основное занятие жителей которого — выращивание экологически чистых овощей. Все они выходцы из крупных городов, окончили престижные университеты. Исповедуют религию, которая является странной смесью христианства и буддизма. Глава этой общины и его жена ранее были преподавателями физики в университете. Они с увлечением рассказывали о своем мировоззрении, согласно которому в каждом живом существе есть свет добра, и он усиливается при соприкосновении с другим таким же светом, а больше всего этого начала в человеке, только он не умеет им пользоваться.

Конечно, было бы опрометчиво утверждать, что такого типа экстравагантные, а возможно и наивные верования пролагают путь к новому типу цивилизационного развития. Но наличие множества подобных идей, находящихся пока на периферии современной культуры, свидетельствует о своеобразных пробных попытках отыскать новые мировоззренческие смыслы и строить по-новому свою жизнедеятельность.

Не так давно я познакомился с современными западными работами по философии религии. Я обратил внимание на то, что в сфере протестантской теологии неожиданно возникают какие-то еретические идеи. Например, теологи Пиккок и Ролстон развивают идею, что эволюция не закончилась, что Бог продолжает творить мир, он — участник процесса эволюции. На периферии религиозной жизни возникают идеи, что сумма зла, творимого на Земле, может оказывать влияние на эволюцию Вселенной, и Бог вынужден будет потом исправлять неблагоприятные сценарии развития. Возникает идея, что человек ответствен за космическую эволюцию, влияет на нее добром или злом, которые он творит. Это новые идеи, и они могут сформулировать по-новому принципы человеческой ответственности перед природой, перед собой, перед будущими поколениями.

В политике сейчас возникают очень интересные вопросы. В свое время У. Черчилль высказывался в том смысле, что демократия обременена множеством недостатков, но ничего лучшего человечество пока не придумало. Демократия, действительно, наилучшим образом соответствует управлению сложными социальными системами, поскольку она предполагает многообразные обратные связи, корректирующие управленческие решения. При монархическом и авторитарном способе правления эти связи резко ослабевают. Но в условиях быстрых перемен социальной жизни начинают обостряться изъяны демократии. В частности, развитие современной демократии настраивает власть меньше уделять внимания сверхдальним стратегическим программам, а больше ориентироваться на тактические. Президент избирается на четыре года, максимум на восемь лет (два срока). И он, естественно, думает о том, что он за это время сделает и какие реальные результаты может получить. Он тактически ориентирован. А тут нужна какая-то иная стратегия, потому что речь идет о глобальной цивилизации, о глобализирующемся мире, радикально меняющем сегодняшнее его состояние. Должна быть ответственность перед природой, перед будущими поколениями, а не просто сиюминутная борьба за голоса избирателей.

К. С другой же стороны, общественное мнение все больше демонстрирует свою силу, свою эффективность. Это означает, что нравственные критерии вторгаются уже непосредственно в регулирование общества.

С. Я считаю, да. Хотя и здесь есть проблемы. Общественное мнение активно управляется современными СМИ, и чем дальше идет развитие информационного общества, тем больше появляется возможностей манипуляций общественным мнением.

Проблем для анализа много. Жалко только, что жить осталось не очень много. Уже не скажешь, как поется в песне: «Вся жизнь впереди, надейся и жди». Жизнь идет к закату, увы. Что-то мы сделали, что-то сделают другие. Важно, чтобы работа не прекращалась…

Google Bookmarks Digg Reddit del.icio.us Ma.gnolia Technorati Slashdot Yahoo My Web News2.ru БобрДобр.ru RUmarkz Ваау! Memori.ru rucity.com МоёМесто.ru Mister Wong